Хорошо известна история с французской певицей Дезире Арто, которая чуть не увенчалась женитьбой Чайковского. Несмотря на уговоры друзей и вмешательство Н. Г. Рубинштейна с целью заставить Петра Ильича отказаться от этой затеи, он весьма решительно говорил с Арто о законном браке, и она была согласна. Все имеющиеся свидетельства говорят о том, что любовь была взаимной, и Чайковский получил благословение своего отца. Трудно, конечно, узнать, что скрыто в сердце человека, но все-таки некоторые сведения подсказывают нам справедливость вывода о взаимной любви. Если у Чайковского и были какие-либо сомнения относительно этой женитьбы, то они касались исключительно судьбы его творчества, поскольку в конце 1868 года, когда решалось это дело, он писал отцу: "Я лишусь возможности идти вперед своей дорогой, если слепо последую за ней".
Видимо, к счастью для Петра Ильича, серьезным его намерениям не было суждено осуществиться, и в январе 1869 года невеста Чайковского, находясь на гастролях в Варшаве, вышла замуж за баритона Падиллу. Рассказывают, что когда Петру Ильичу сообщили об этой новости, он сильно побледнел, но горечь измены терзала его недолго. В музыке эта короткая любовь оставила память в виде трогательного фортепианного романса ор. 5, посвященного Арто.
Эпизод с Арто берется на вооружение почти всеми биографами, которые добросовестно используют его, чтобы отвести читателей от нездоровых подозрений, поэтому не стоит повторять все подробности этой истории. Подшучивая над увлечением свое" молодости, Петр Ильич тем не менее всегда тепло вспоминал Дезире Арто, радовался редким встречам с ней и в 1888 году посвятил ей шесть романсов, ор. 65.
Разные причины одиночества у Брамса и у Чайковского, но они все же имеют одно общее следствие — неудовлетворенность в любви. Как бы ни казалась грубой эта формулировка рядом с именами великих людей, но никуда не уйдешь от того, что препятствия, неудачи, неудовлетворенность в любви представляют собой далеко не последние по своему значению причины человеческих страданий. Если вспомнить об этом, тогда эта грубая формула, может быть, покажется не столь неуместной по соседству даже с такими именами, как Чайковский и Брамс. И для того и для другого любовный союз двух существ, соединенных физически и духовно, остался только мечтой.
Стало быть, в творчестве обоих композиторов должна звучать грустная мечта о неосуществленном, о недостижимом. Что ж, она на самом деле звучит. Несмотря на свою немецкую сдержанность в чувствах, Брамс неоднократно рисует эту мечту в своей музыке. И это настолько заметно, что Ницше назвал Брамса "музыкантом для неудовлетворенных людей". У Чайковского тоже немало свидетельств такой грустной мечты. Когда мы рассматриваем эту общность в жизни Чайковского и Брамса и пытаемся отыскать ее признаки также и в музыке, то дело тут не в том, что можно обнаружить некоторые сходства в мотивах, например, между Intermezzo 1-й сюиты Чайковского и Росо allegretto 3-й симфонии Брамса. Как раз наоборот, наиболее интересна разница в способах передачи этих настроений, и здесь опять сказывается то, что выше говорилось о различиях в воспитании, образе жизни, в музыкальном образовании и формировании композиторского мастерства.
Полученная в детстве жизненная закалка привела к тому, что Брамса в более зрелом возрасте уже не трогали печальные образы действительности, как это случалось у Чайковского, росшего в детские годы в неге и ласке. Отсутствие такой закалки в сочетании с природной впечатлительностью сделало Петра Ильича исключительно чувствительным к малейшим переменам бытия, не говоря уже о каких-либо печальных или трагических событиях. Западноевропейское (да1 еще типично немецкое) воспитание Брамса приучало, требовало быть сдержанным в чувствах, не проявлять их слишком открыто. Выработавшийся иммунитет к превратностям жизни и сдержанность не могли не сказаться на характере творчества. К этому прибавляется еще одно важное обстоятельство. Брамс пришел к серьезному творчеству с солиднейшим багажом, в котором были уже плотно уложены великие творения Баха, Генделя, Гайдна, Моцарта, Бетховена, Шуберта, Шумана. Чайковский входил в царство музыки еще не отягощенный таким богатством. Отсутствие должного музыкального багажа для какого-нибудь другого начинающего композитора могло бы стать серьезным препятствием в постижении принципов великого искусства. А Чайковскому отсутствие тяжелого груза только помогло осуществить взлет на музыкальные высоты. На него разом обрушились сокровища, накопленные человечеством в течение столетий, и он жадно поглощал их, с радостью принимая своим чутким и благородным сердцем все красивое, искреннее, проникновенное. Для него эти сокровища были еще совсем свежие, нетронутые, и по этой причине они возбуждали в нем волнение, которое Брамс в этом возрасте вряд ли мог испытывать. Если в двадцать лет Брамс мог восторгаться мастерством гармонии и формы, великолепием развития музыкальной мысли, блестящим искусством голосоведения гениальных поэтов звука, то Чайковский, кроме всего этого, горел огнем познания нового, и этот огонь вспыхивал, несомненно, ярче, чем это могло бы случиться в детские годы, когда еще далеко не все струны музыкальной души настроены верно. У Брамса в годы вхождения в серьезное творчество уже была укоренившаяся музыкальная ученость, которая вместе с воспитанной сдержанностью не давала ему выйти за строгие рамки. Чайковский же творил свободно, и его стремление высказывать свои чувства до конца не наталкивалось ни на какие пограничные столбы. Ограничить его в этом могло только чувство меры, чисто эстетическое: он не желал переходить лишь ту границу, за которой кончается красота и начинает проявляться показное умничанье, порождающее неискренность. Как и всякий здоровый художник, Брамс, конечно, тоже стремился к красоте, и в нынешние времена вряд ли найдутся любители серьезной музыки, которые будут убежденно отвергать красоту произведений Брамса. Но в те времена Чайковский в своих оценках не был одинок. В конце прошлого века среди любителей музыки установилось довольно прочное мнение о том, что симфоническая музыка Брамса суха, трудна для понимания и даже бессодержательна. Причина такого отношения к Брамсу среди значительной части музыкальной аудитории состоит, очевидно, в том, что его композиторские приемы, заключавшиеся в чрезвычайно многообразном варьировании тематическим материалом, разнообразии ритмов, трансформации мотивов, тонком, красивом, но сложном сплетении голосов, озадачивали не только рядового любителя музыки, но и многих профессионалов. Создавалось впечатление, что этот мастер специально упрятывал свои чудесные идеи-мотивы в глубине параллельных голосов и бесконечном преобразовании, чтобы их не могли сразу распознать и охладеть к ним, как охладевают к заигранной музыке. Даже тридцатилетний Н. Я. Мясковский, которого, как и Чайковского, никто не упрекнет в недостатке музыкальной чуткости, позволил себе употребить такое выражение, как — "окаменелости Брамса", в контексте, где не усматривается и искорки сочувствия к композитору.
Разумеется, Петр Ильич не мог не видеть мастерства Брамса. Многочисленные его высказывания в моменты спокойных размышлений свидетельствуют о том, что именно большая ученость Брамса и его симфоническое мастерство были распознаны Чайковским. В чем-то он даже завидовал этому мастерству. Брамс, по его мнению, писал "чисто, гладко, ловко", а у него самого "все швы видны". Петр Ильич уважал Брамса как добросовестного профессионала, хранителя классических традиций, пренебрегающего внешними эффектами для завоевания популярности, но душой его не принимал. Жесткие брамсовские рамки, сдержанность его не удовлетворяли, чистота и гладкость письма Брамса его раздражала. Он никак не мог понять, во что же выливаются мысли его немецкого коллеги, и это отчетливо заметно в той оценке, которую Чайковский дал скрипичному концерту Брамса после его тщательного изучения: "…он никогда ничего не высказывает, а если высказывает, то недосказывает"41 Через восемь лет Петр Ильич еще более определенно замечает, что у Брамса "музыкальная мысль никогда не досказывается до точки; едва вы услышите намек на удобовоспринимаемую мелодическую фразу, как она уже попала в водоворот малозначащих гармонических ходов и модуляций, как будто композитор задался специальной целью быть непонятным и глубоким; он точно дразнит и раздражает ваше музыкальное чувство, не хочет удовлетворить его потребностей, стыдится говорить языком, доходящим до сердца"42.