— Цинизма у обеих стран хватит. Евреи для вас — разменная монета!
— Ах, милый мистер Розенталь, ведь это ваш дедушка был банкиром, а мой всего лишь выращивал брюкву. О разменных монетах я знаю понаслышке. Но задаю сам себе вопрос, предлагаю вопрос и вам. Скажем, наше правительство будет уверено в том, что война Британии выгодна: нам следует не только удержать колонии, но, по возможности, их территории расширить. В конце концов, Британия — это империя. И вот, Англия откажется от мирного предложения.
— К счастью, это лишь ваши домыслы, Холмс.
— Всего лишь отчасти. У меня под рукой нет чайника, чтобы убедить вас окончательно. Но кое-что могу доказать прямо сейчас. Уверен, мистер Розенталь, что вы попытаетесь воспрепятствовать изложенной мной стратегии.
— Как же могу это сделать?
— Устранив того, кто участвует в большом плане. Все было предельно просто. Вы вошли в кабинет Уильяма Рассела и полоснули старика бритвой по горлу. Отличная немецкая бритва с лезвием «золинген» — я спросил себя, кому на территории колледжа может такая дорогая игрушка принадлежать? Я люблю свое отечество, господин философ, я преклоняюсь перед британской литературой и восхищаюсь флотом своей державы, но, право, бытовая санитария и оснащение ванных комнат не относятся к числу национальных достижений. Эта дорогая бритва приобретена человеком, который заботится о своем внешнем виде, не жалеет денег на гигиену и держит инструменты в порядке. Это вы, мистер Розенталь!
При этих словах философ-экзистенциалист рухнул обратно в кресло, закрыв лицо руками. Словно в подтверждение реплики Шерлока Холмса, подвергшего сомнению надежность и сохранность бытовой экипировки колледжа, гигантское кресло с потертой обивкой и массивными подлокотниками затрещало и развалилось на части. Сколь ни ничтожен был вес тщедушного философа, резкость движения оказалась губительна для мебели, исправно служившей колледжу с елизаветинских времен. Что только не испытало гордое оксфордское кресло! Согласно преданиям, сидя в нем, предавался размышлениям политический философ Гоббс, ковыряя нервными пальцами обивку — студенты до сих пор изучают следы его ногтей. Если верить слухам, несчастный Карл Первый, во время недолго пребывания в Оксфорде, порой забывался в этом кресле тяжелым сном, в котором Кромвель клал ему свою потную руку на шею. Пережив мрачные мысли автора «Левиафана» и горестные предчувствия Стюарта, кресло рухнуло наконец под тяжестью экзистенциализма. Розенталь барахтался под обломками.
— Я не убивал! — хрипел философ, поднимаясь на четвереньки и — несмотря на ужас своего положения, по-прежнему задирая подбородок, — не смейте так говорить! Да, признаю… бритва моя. Одолжил бритву Сильвио Маркони. Когда я зашел в комнату…
— Так вы заходили в комнату сэра Уильяма?
— Заходил, признаю. Собирался сказать мерзавцу в лицо… Нет, я хотел бросить ему в лицо книгу Мартина Лютера «О евреях и их лжи», гнусное сочинение… Хотел взглянуть ему в глаза!
— И как? Взглянули? — Холмс помог Розенталю подняться.
— Нет. Не взглянул. Увидел только ноги, торчащие из камина.
— Благодарю вас за содержательный рассказ, мистер Розенталь. Однако не пора ли нам на ланч? До Хрустальной ночи еще две недели, а ланч уже начался. Мне успели рассказать, что в колледже недурной французский повар. После ланча я собираюсь переговорить с вашим коллегой Маркони. Кажется, он специалист по Данте?
— Точно. По Данте, — это Лестрейд подал голос из угла комнаты. Инспектор Скотленд-Ярда во время всего разговора не проронил ни слова, прилежно записывал. И лишь теперь заговорил.
— Ну, Холмс, — сказал полицейский, — вы с годами стали абсолютным циником.
— Мои маленькие успехи лишь пролагают путь вашему триумфу, дорогой Лестрейд. Как оно обычно и бывает. Полагаю, настал черед вмешаться полиции. И вы наверняка сейчас зададите подозреваемому самый главный вопрос. Не так ли?
Лестрейд отодвинул Холмса и шагнул вперед. Если кто и сомневался когда-либо в эффективности британских правоохранительных органов, то, глядя на устрашающую физиономию Лестрейда, скептик был бы посрамлен.
Лестрейд сжал зубы, раздул ноздри, сузил глаза, отчего его (и без того малосимпатичное) лицо стало совершенно невыносимым. Полицейский пододвинул свое крайне неприятное лицо к лицу остолбеневшего Розенталя и процедил, выдавливая слова сквозь зубы: