- Я не могу. Я больше не могу. Я не вынесу этого. Это невозможно вынести. Я хожу и думаю. А может, его несет где-нибудь. И раки выели ему глаза. Петя мой! Петя! Или, может, трамвай переехал через него, через грудь его. Ольга, я не могу больше, я задыхаюсь. Если бы я знала, мне было бы легче. Нельзя не знать. Можно день, два, но нельзя все время не знать. Я не вынесу.
И она заплакала снова, и опять тихо, безнадежно, и Петр Иванович подумал: "Она любит меня, никогда я не думал, что она так любит меня".
Потом он вспомнил, что ему теперь это ни к чему - ее любовь, потому что его все равно что нет, то есть он есть, но для нее и для всех его нет и не будет, а всякий, кто станет смотреть на него, никогда не подумает, что он так близко.
Да, теперь в его распоряжении было много свободного времени, даже слишком.
Под ним была улица, и с подоконника ему были видны окна дома напротив и как там жили люди, которых он раньше не замечал.
Какая-то девочка в коротком платьице бегала возле ворот и прыгала на одной ножке. Потом пришла толстая мама и погрозила девочке пальцем. Он видел, как мама поднялась по лестнице, ее окно было напротив его окна, она разделась и, толстогрудая, стала ходить по комнате, напевая и шлепая себя по ляжкам. Она не знала, что Петр Иванович видит ее. И ему почему-то взгрустнулось, наверно, стало жаль девочку, которая бегает возле ворот. Может, ее подстерегало какое-нибудь несчастье: автомобиль мог переехать ее или упасть вывеска на нее, нельзя же оставлять ребенка одного без присмотра.
По улице прошел нищий. Он остановился возле дома, слепой, в потертых штанах, словно он в них вырос, и протянул руку. Пешеходы проходили мимо него, не замечая его, и он стоял с протянутой рукой, робкий, симпатичный, смущенный. И Петру Ивановичу стало жаль нищего, словно он сам стоял с протянутой рукой. Он подумал с тоской, что не может сделать простое - подать нищему. Потом он подумал, что нищий, робкий и слепой, все же существует и может ходить, и жена, если у него есть жена и если она не слепая, может видеть его и обнять, и он тоже может обнять ее, хоть и не видя, но чувствуя своей зрячей рукой. А он, Петр Иванович, хоть и не лишен зрения, но к чему ему зрение, когда он сам невидим для других, а если его увидят, то примут совсем за другое и никогда не подумают, что это он.
Вечером стали собираться родственники и знакомые. Пришли тетка Вера и дядя Василий Евстафьевич с дочерьми. И тетка Елизавета, и Петухов, а также соседи по коммунальной квартире. У всех на лицах было недоумение. Нельзя было понять, что случилось: хозяин исчез - попал под трамвай, а может быть, просто бросил жену и, ничего никому не сказав, уехал в другой город.
- Зина, ты бы вскипятила чаю, - сказала Ольга.
И вот Зина подошла к подоконнику, и Петр Иванович почувствовал, замирая сердцем, как ее рука подняла его и понесла на кухню. Она подставила его под кран и сняла с него что-то, словно обнажила его, и он почувствовал, как вода из крана побежала в него, и чувство это было ни на что не похоже, ни на одно из знакомых ему чувств. Ему показалось вдруг, что падает, несется по камням стремительная горная река, она несется через него, кидая его, и он сам становится рекой, и какое-то чувство, даже радостное, приятное, чувство полного удовлетворения, наполняло все его существо.
Потом она поставила его на столик и включила штепсель. И опять новое, неведомое ощущение удивило Петра Ивановича, ему казалось, что он стал печкой, и, нагреваясь, он забыл на минуту все: и то, что он стоит на кухне, и что через несколько минут вода закипит, и придет жена, и понесет его на стол к гостям.
Вода закипела в нем, но Зина в это время разговаривала с гостями и забыла о нем. И опять Петру Ивановичу почудилось, что это река, падающая с гор, и что он русло, и река бьется, кипит, несется в нем.
За столом тихо. Шепчутся старушки, многозначительно и даже язвительно посматривая на Зину. И Петр Иванович старался подслушать их шепот, хотя ему и так было известно, что они не верят, не верят, что он исчез, и, вероятно, думают, что он бросил Зину и переехал на другую квартиру.
Зина подняла Петра Ивановича, наклонила его носом вниз и стала разливать чай. И Петру Ивановичу было неприятно, что у него бежит из носа, хотя он и знал, что это кипяток, а не что другое.
Вдруг Зина отошла от стола и повернулась к гостям спиной. Плечи ее стали вздрагивать, и она заплакала тихо-тихо, словно забыв, что сидели гости.
И гости стали говорить всякие утешающие и неуместные слова: "ты молода", и "с кем не случается", и "потом он, вероятно, вернется к тебе, первая жена всегда слаще".
Слова эти, глупые, досадные, злые, вывели его из терпения. И как они только могли подумать, что он может так поступить - бросить жену, никому ничего не сказав, и скрыться. Он не мог выдержать этого и крикнул:
- Я здесь! Здесь, на столе. Возле вас.
Но голос его был по-прежнему не слышен. И он начал дрожать от ярости, смотря на все эти рты, носы и руки. А они бесцеремонно хватали его и подносили к своим чашкам, наклоняя его носом, и жадно пили чай, заедая печеньем. А Зина плакала у окна, стоя к ним спиной, и вздрагивала, словно ей было холодно.
- А чайник-то гудит, - сказала тетка Вера.
- С чего это? Да, верно, поет, как самовар, - сказал дядя Василий Евстафьевич.
- Дай-ка его сюда, я налью себе еще чайку, - сказала тетка Вера.
И когда она подняла Петра Ивановича и наклонила, ручка от неосторожности вырвалась у нее, и Петр Иванович упал с грохотом на пол, успев ошпарить колени тетке Вере, и дяде Василию Евстафьевичу, и даже дочерям. И Петр Иванович подумал с радостью: "Вот вам! Вот! Значит, и я могу что-то сделать, я не пассивный предмет, как мне казалось сначала".