Иван Георгиевич задумчиво посмотрел на него и вздохнул:
– Что ж, имеете право. Честно говоря, я бы и сам предложил, ведь понравились вы мне, Геннадий Сергеевич. Так что спрашивайте, не стесняйтесь.
– Спрашивать? Что вы имеете в виду?
– Да что угодно, Геннадий Сергеевич, что угодно. Про жен, скажем. Да хоть про кошку вашу…
У Чаковцева вдруг пересохло во рту. Он с обновленным вниманием всмотрелся в лукавого человека напротив. Всё же поразительно, насколько безликое у него лицо…
“Безликое лицо, бездушный дух, печаль беспечная”.
– В Фауста, значит, играем? – спросил Чаковцев насмешливо.
– Да хоть бы и так, Геннадий Сергеевич, да хоть бы и так. Спрашивать-то будете?
Чаковцев засмеялся:
– Чур, душа бессмертная при мне останется.
– Обижаете, Геннадий Сергеевич, я мелкой розницей не промышляю.
Про демографический взрыв слышали? То-то и оно, счёт на миллионы, иначе не успеть никак.
– Тогда ладно. А скажите мне, всезнающий Иван Георгиевич, в чём состоит истинный талант мой, предназначение, – не то, что из меня вышло, а то, что должно было?
Чаковцев замолчал, упиваясь интерлюдией.
– Так вот что вас беспокоит… “Что нужно нам – того не знаем мы,
Что ж знаем мы – того для нас не надо”.
– Именно.
За столиком вокзального буфета сделалось тихо. Иван Георгиевич поднес к уху свой брегет, словно проверял идёт ли, потом долго изучал Чаковцева докторским каким-то взглядом, наконец улыбнулся, и улыбка эта Чаковцеву не понравилась.
– Что же? – спросил он.
– Вам пора. Ваш поезд отправляют.
– И это всё?
Иван Георгиевич снова показал Чаковцеву прежнюю улыбку.
– Очень скоро вы узнаете.
Чаковцев встал, с шумом отодвинул стул. С него довольно. Не попрощавшись, он пошёл к выходу.
– То слово, Геннадий Сергеевич, давешнее вокзальное слово…
Чаковцев резко обернулся.
– Смещение.
“Не в племени,
В свободном квесте,
Смещен во времени
И даже в месте
Я словно мебель
в связи с переездом,
Диваны, стулья и кресла,
Нелепы
перед подъездом
Нагие фанерные чресла
Тремя этажами выше
Наполнена эхом квартира
Фортепиано там дышит
Последней нотой клавира
В открытую форточку мира
Будущее неизвестно,
Прошлое позабыто,
Лишь настоящее честно
Пока фортепьяно раскрыто”
Он наконец отогрелся в своём купе. Пустой стакан позвякивал в подстаканнике, за окном мелькало что-то мимолетное… или просто устали за день глаза. Было время, у него неплохо получалось придумывать на ходу, под стук, под вечный русский ритм.
Чужие люди улыбались ему золотыми зубами или храпели, ворочались на полках.
И звякали стаканы. И еще эти шаркающие сдвижные двери… нет, тогда он ездил в плацкартных, двери начались потом. Чаковцев прилег и закрыл глаза.
Иван Георгиевич немедленно наклонился над ним, шумно задышал, защекотал шарфом, зашептал на ухо.
Чаковцев вскинулся, сел. Рот сух, сердце топочет в груди быстро-быстро, еще немного, оттолкнется сердце и взлетит. Что же сказал ему Иван Георгиевич, что нашептал?
Но лишь дрянная улыбка осталась Чаковцеву от короткого вагонного сна. Он с тоской посмотрел на дребезжащий на столике стакан – остатки чая плескались на донышке.
“Боже, как же хочется выпить”, – признался себе Чаковцев. Уже год прошел, целая вечность, он думал, всё позади. Поезд виноват, в этом всё дело. Другая жидкость цвета чая плескалась тогда в их стаканах; только память на запахи живучее старых рефлексов.
Он наскоро привел себя в порядок и вышел в коридор, постоял держась за поручень, упираясь лбом в холодное стекло, – огромная страна расстилалась там, похожая в темноте на море, не подсвеченная ничем, даже звездами.
В вагоне-ресторане было пусто и тихо, человек в белой куртке дремал за столиком.
Чаковцев деликатно кашлянул.
– Чего вам? – спросил человек.
– Тархун есть?
– Только кола.
– Давайте.
Он сел в дальнем конце, почти невидимый, отхлебнул сладкой шипучки; его обманутый желудок обиженно сжался. Глоток, еще. Чаковцева понемногу отпускало.
Вошли двое, спросили пива. Сели поодаль, спиной к нему, и тихо заговорили. Чаковцев не прислушивался, но что-то в интонации собеседников заставило его напрячься, настроиться.
– А что же власти? – осторожно спросил один.