– Ну вот как с тобой работать! – искренне расстроился Никитин и с досады сплюнул.
– Никак! – отрезал Фролов, который и не подозревал, что способен на такой резкий тон. – Над девками работать никак. А над фильмом сколько угодно. С бабами в другой раз и без меня. А сейчас дуем к Гавриле, забираем вещи, и к машине. И никакой выпивки.
– Дай хоть радио установим сначала.
– Нет, – отрезал Фролов. – Может, вы тут до вечера возиться будете. Покуда я возглавляю экспедицию, я решаю, когда ехать. Двадцать второе июня, а мы торчим хрен знает где и занимаемся хрен знает чем.
– Можно подумать, что мы сейчас поедем, не хрен знает куда, чтобы заниматься, не хрен знает чем.
Фролов мысленно проанализировал реплику оператора и подумал, что Никитин в общем-то прав, но правота эта была из другой оперы: тут выпивка, бабы и творческий простой, а там задание студии, от которого, возможно, зависит судьба его фильма. Но ничего доказывать он не стал, а просто развернулся и пошел прочь.
Никитин чертыхнулся, поспешно попрощался с Тимофеем и побежал следом.
Тимофей проводил их взглядом, отер пот со лба и вернулся к радиоприемнику.
Глава 11
Забрав вещи из Гаврилиного погреба, Фролов и Никитин возвращались к машине. Никитин громко и как-то демонстративно кряхтел и вздыхал, явно давая понять, что не одобряет творческий энтузиазм Фролова. Но Фролов, погруженный в свои мысли, не замечал этих осуждающих звуков. Он думал о Варе. А именно пытался представить, чем она сейчас занимается. Воображение, как назло, подсовывало самые непристойные картины, и Фролов злился. Злился на свое малодушие, на свою слабость, на то, что везде и во всем уступает. Как и в данном случае с фильмом. Ведь и Кондрат Михайлович наверняка ничем не поможет. Так зачем, спрашивается, Фролов схватился за эту соломинку? Чтобы лишний раз унизиться? Нет, надо было написать заявление по собственному желанию, а там хоть трава не расти. Эх, если б и в отношениях с женщинами можно было так же просто написать заявление по собственному желанию. Чтоб раз и навсегда. Впрочем, чепуха. Фролов представил, как написал бы такое заявление Варе. И что? Она бы точь-в-точь как начальник, теряющий ценный кадр, сказала бы, что подписать такое заявление не может, что сейчас не время показывать свой гордый нрав, а время действовать сообща. Что каждый человек на счету. Что демонстрировать подобный индивидуализм – это лить воду на мельницу врага. И так далее. Нет, от Вари, как и с места работы, надо уходить только на повышение. Но что есть повышение в любовных отношениях, Фролов не знал. В любви ведь нет градаций. И даже если б нашел Фролов женщину красивее, умнее и добрее Вари, это было бы не повышение, а простая смена декораций. Все равно, что уйти из симфонического оркестра, где ты играешь третью скрипку, на должность директора института востоковедения. Статус, вроде, выше, но душа-то не лежит.
Фролов злился, и злость вымещал на собственном теле, заставляя себя шагать быстро и резко, словно нес не рюкзак с чемоданом, а пуховые подушки. Никитин в свою очередь злился на Фролова: за эту бессмысленную торопливость, за то, что Серафима, заманчиво качнув бедрами, исчезла и теперь вряд ли когда-нибудь повстречается ему.
Так они, каждый погруженный в свою злость – Фролов на себя, Никитин на Фролова, добрели до брошенной машины.
Никитин, которому Гаврила подробно объяснил, как лучше вырулить из лесного тупика, повел автомобиль, аккуратно петляя между деревьями.
– Зря ты, Александр Георгиевич, торопишься, – дал он, наконец, волю мыслям. – Колхоз-то не убежит.
– Не зря, – коротко ответил Фролов. Почувствовав, что вышло слишком резко, решил смягчить тон более пространным ответом:
– Ты – оператор. Ты весь в своих линзах, штативах, планах, ракурсах. У тебя работа, конечно, творческая, но ее качество почти не зависит от материала. Дай тебе снять что-нибудь видовое-бессмысленное, так ты снимешь талантливо. И потом люди будут говорить, как ты все красиво снял. А я целиком завишу от материала. Вот твой коллега, Зонненфельд, работал оператором на моей картине. Ее расчихвостили, а он и в ус не дует – уехал снимать новую. Нет, ему, конечно, тоже обидно, но его обида – это обида хирурга, который несколько часов помогал роженице родить ребенка, а в итоге акушерка уронила ребенка, и теперь он инвалид. А моя обида – это не обида, это драма самой роженицы. Чувствуешь разницу?
– Чувствую, – честно ответил Никитин, хотя все равно не понимал, при чем тут торопливый отъезд и чем не угодили Фролову две сочные деревенские девки.
– Мне скоро пятый десяток, Федор, а еще ничего не сделал. Ни-че-го. Сколько мне осталось, черт его знает… Вот и тороплюсь. И верю всяким кондратмихайловичам. Потому что деваться мне некуда. А искать себя в другой профессии поздно. Да и не хочу. Сколько времени потеряно зря. На налаживание отношений с этим, на дружбу с тем. На бесконечные уговоры и споры. На заявки, ушедшие в мусорную корзину. Мне ж не то обидно, что опять начались поправки, требования, изменения, а то, что время уходит. И что останется после меня? Воспоминания друзей, которых у меня, кстати, и нет? Семья? Так и ее нет. Ну, ты, допустим, напишешь мемуары. Если не сопьешься. Упомянешь меня вскользь. И на том спасибо. А все мои мысли и неосуществленные планы умрут вместе со мной и никто о них никогда не узнает.