Эрл Асмур, словно очнувшись, достал из седельной сумы кожаную рукавицу и натянул ее на левую руку, осторожно сдвинув цепкие когти собственного крэга немножко повыше. Не сходя с седла, склонил голову и почтительно произнес:
— Друг и поводырь моей матери, крэг Тариты–Мур! Я, ее сын, пришел, чтобы выполнить Уговор!
И тотчас же зашелестел водопад ломких перьев, и палево–белый от старости крэг выскользнул из надгробной часовенки, сделал полный круг над пустынным кладбищем, словно прощаясь с этими местами, и опустился на левую руку эрла, обтянутую перчаткой.
Асмур знал, что там, возле летучих кораблей, на Звездной пристани, девять осиротевших крэгов сидят на руках у юношей, объединившихся, чтобы выполнить Уговор, много сотен лет назад заключенный между людьми и крэгами.
Девять крылатых существ терпеливо ждут своего часа; крэг Тариты–Мур — десятый и последний. Они служили своим хозяевам всю жизнь, подчас долгую и нелегкую; и все они до единого были верны той немыслимой верностью крэгов, которая сама по себе — загадка; и вот настало время сыновьям расплатиться за отцов и матерей. И плату крэги признают только одну: полное, немыслимое одиночество.
Один на целой планете. Эту планету надо было найти — и подарить.
Заботливо проверив, удобно ли седому крэгу на жесткой перчатке, Асмур дернул повод и повернул коня, объезжая материнское надгробье, — и вдруг до его слуха донесся топот. Кто‑то мчался во весь опор и был уже совсем близко — гром копыт не прилетел издалека, а возник прямо тут, на кладбище, где‑то возле земляных безымянных холмов.
Значит, тот, кто догонял Асмура, прекрасно знал, где его искать. Эрл приподнял брови, удивляясь легкости и нервному ритму приближающегося топота и одновременно опуская правую руку на рукоять меча. Серв не скакал бы на коне, а законы Джаспера запрещают поднимать десинтор на человека. И все‑таки…
Он осторожно пересадил Тарита–крэга с левой руки на круп коня. Нет на Джаспере человека, который посягнул бы на неприкосновенность хотя бы одного перышка крэга, — но случай, но полуночная тьма… Впрочем, настоящей темноты здесь не было — вот и сейчас вечерняя луна уже скрылась, зато две ослепительно белых и одна медовая освещали стройный ряд надгробий с какой‑то неестественной, зловещей четкостью.
Козыри — ночные, поэтому луны должны быть за него. И уж если они высвечивают кого‑то с такой безжалостностью — то это, разумеется, враг. Он вытащил свой меч уже наполовину, когда розовато–сиреневый конь, словно сказочная аметистовая птица, стелющаяся над самой землей, вылетел из‑за надгробья Тариты–Мур и, осаженный опытной рукой, взвился на дыбы. Искристая грива мешалась с целым каскадом таких же шелковистых, разбрасывающих заревые блики, перьев; разглядеть всадника, чью голову и руки укрывал этот убор длинноперого фламинго, было совершенно невозможно, но Асмуру и не нужно было глядеть.
Только у одного человека на Джаспере был такой конь и такой крэг. Вороной заржал, призывно и просительно, и двинулся навстречу аметистовой кобыле. Асмур рванул было поводья — и понял, что это осталось только мыслью, но не действием: не послушались руки. Вороной захрапел и поймал зубами прядь гривы, налетевшей на него сиреневым ореолом, и в тот же миг легкие руки, укутанные невесомыми перьями, обвились вокруг шеи Асмура, и тело, охлажденное встречным ветром, напоенное полевыми ночными запахами, прильнуло к нему, и он почувствовал, как цепкие когти на его запястьях разжимаются, привычный, неотделимый от него капюшон соскальзывает с волос — и мир вокруг в тот же миг погас, и он уже не видел, как два крэга, пепельный и аметистовый, прижавшись друг к другу и превратившись в одну серо–сиреневую птицу, взмыли в ночную тишину, мелко трепеща сомкнутыми напряженными крыльями.
— Без меня… улететь без меня… — пробивался сквозь эту темноту срывающийся, ломкий от горечи голос, и звуки его запутывались в его волосах, покрывали бархатистым щекочущим налетом его лицо, — без меня, без меня, без меня!..
Он срывал с себя эти нежные душистые руки, на прикосновение которых он не имел права, но тут же возникали губы — терпкие, своевольные, без конца твердящие одни и те же слова, смысл которых был бы жалок, если бы их произносил кто‑нибудь другой; и еще успевали они жаркой и влажной чертой повторить каждый изгиб его бровей, губ, подбородка, навеки запечатляя в памяти контур его лица.
Но и ее губы не принадлежали ему.
— Ты сошла с ума, Сэниа, ты сошла с ума… — бормотал он потерянно и отталкивал ее, но его слова ровным счетом ничего не значили, потому что она лежала у него на руках, и ощупью он спустился с седла, держа ее так бережно, словно мог пролить; и, коснувшись сапогом земли, он уже не помнил ни о долге, пи о чести — остались только прикосновения к ее лицу, и он отыскивал губами ее ресницы, и они опускались — колкие соленые лучики, прикрывавшие ненужные в такие минуты глаза; мир сузился до касаний и шепота, до рвущегося остановиться дыхания, и только одному не было места в этом мире любви — зрению.