Равнина. Отсюда видна и равнина. Синяя, ровная, как море, ну, равнина — и все тут. Потому они и ездят быстро, что скучна им дорога. Шагаешь, шагаешь, и все словно на одном месте. Нет, не пошел бы я на равнину без дела. А здесь! Разве можно сравнить: на душе праздник; идешь куда глаза глядят — а вокруг знакомые все приметы. Вот сейчас до поворота через ручей, потом до той елки, через выгон, вверх, а оттуда прямо в лес. К полудню дойдешь до леса, — сплошной бук, стволы светло-серые, словно на них туман лег. Повсюду, как огоньки, цветут цикламены. А вон погляди, какой славный гриб! Лезет из сухих листьев, так и прет — белый, крепконогий. Знаешь что, гриб, оставайся ты тут целый, невредимый. Не нарву я даже кукушкиных слезок и колокольчиков, только букетик земляники наберу для Гафии, там, на опушке, где она слаще.
Гордубал останавливается, затаив дух: серна! На другой стороне склона стоит серна, светлая, чуть-чуть желтоватая, как прошлогодняя листва, стоит в папоротнике и прислушивается. Кто там: человек или пень? Я пень, я чурбан, просто темный сук. Только не убегай! Неужели и ты боишься меня, зверюга лесная? Нет, не боится. Щиплет листок за листком да поглядывает, словно коза. Потом блеет — бе-бе — и, топнув копытцами, мчится дальше.
Юрай вдруг чувствует себя счастливым, легко шагается ему в гору, ни о чем не хочется думать. Идет себе и идет, хорошо ему.
— А я видел серну, — скажет он вечером Гафии.
— Где?
— Да где же, как не в горах. В степи, Гафия, серн не бывает.
А вот и… никто не знает, что это такое: развалившийся старый сруб, — что за бревна, хоть колокольню строй! — зарос коровяком, «вороньим глазом», дикими лилиями, чемерицей, папоротником и геранькой. И впрямь диковинное место, словно заколдованное: лес тут на север глядит — лес черный, заросший мхом. Черна и топка здесь земля. Говорят, тут бродит нечистая сила. Грибы растут какие-то белесые, бесцветные, студенистые. И всегда здесь сумрачно и дико. Ни белки не слыхать, ни букашки, один черный лес кругом. Дети боятся ходить сюда, да и мужик войдет — перекрестится. Вот и опушка, — черника по колено, а лишайнику сколько! Колючие кустики ежевики хватают тебя за ноги. Эх, нелегко выпускает лес человека на полонину, надо через кустарник продираться, словно ты кабан. Вдруг — бац, словно выпихнули тебя из лесу, словно лес сам тебя вытолкнул, — и ты на полонине. Слава богу, наконец-то выбрался!
Широка ты, полонина, лишь кое-где поднимаются ели, большие, крепкие, как храм божий.
Хочется шапку снять и поздороваться вслух: «Здравствуйте». Трава гладкая, скользкая, короткая, ступать по ней мягко, как по ковру. Длинная открытая полонина лежит среди лесов. Раскинулось широко над нею небо, словно разлегся добрый молодец — грудь нараспашку, лежит себе да глядит в окна божьих теремов… Ох, как легко дышится!
Юрай Гордубал стал вдруг совсем маленьким, он как муравей бежит по широкой поляне. Куда ты, куда, муравеюшка? А туда, на гору, на самое темечко — пастись вместо с другими черными мурашками. Вон куда я спешу. Широка ты, широка, полонина.
Широка, о господи! Скажешь ты про те красные точки, что это стадо волов? Хорошо господу богу — глядит себе сверху и думает: вот это черное пятнышко — Гордубал, а вон то светлое — Полана. Посмотрим, сойдутся они или придется их подтолкнуть пальцем.
А тут, глядь, со склона что-то черное прямиком к Гордубалу мчится. Несется кувырком по косогору, прямо под ноги. Да кто ты такой? Ах ты черный песик! Что разоряешься, лаешь? Ну, иди, иди, разве похож я на вора? Подойди сюда, ты молодчина, пес. Иду повидать пастуха в горах. Вон уж и стадо слыхать.
— Гей! — кричит Гордубал пастуху.
Большеглазые волы спокойно поглядывают на Гордубала и продолжают пастись, помахивая хвостами. Пастух стоит неподвижно, как куст, и молча смотрит на пришельца.
— Гей! — кричит Юрай. — Это ты, Миша? Ну, слава богу.
Миша глядит и — ни слова.
— Не узнаешь? Я — Гордубал.