Стиль — прежде всего чистота стиля! — и подите прочь со всякой живописностью и пышностью, если вы творите архитектуру. Стиль! — это все, это больше, чем человек: ибо с помощью стиля устремляется человек прямо к абсолюту.
Но вот, пока я так рассуждал о стиле и живописности, судьба покарала меня за поношение последней. Вместительный автоэкипаж с надписью «Римини — Сан-Марино» соблазнил меня съездить в эту, якобы самую маленькую республику в мире. Эти строки я пишу в самом ее сердце. Многие красоты сего почтенного государства ускользнули от меня, ибо по пути шел сильный дождь, клубились туман и тучи; знаю только, что ехали мы круто в гору, все время в гору, прямо в тучи, а теперь я сижу, окруженный облаками, в странном скалистом гнезде, со всех сторон зажатом тучами и дымящимися безднами. Вместо улиц тут сплошь лестницы, на самой вершине отвесного утеса — замок, и каждый дом здесь как бастион на каменистой террасе, а вокруг пропасти неизвестной глубины, в которых курится мгла, — короче, самая дикая, орлиная живописность, какую только можно себе представить.
Пока я в самом фешенебельном отеле республики поглощал бифштекс на растительном масле и козий сыр, сбежалось все Сан-Марино, чтобы поглазеть на меня. Один туземец, инженер, пустился со мной в разговор; в результате титанического единоборства со словами (дело в том, что он единоборствовал с французским языком, а я — с итальянским, причем оба языка оказывали нам бешеное сопротивление), он объяснил мне, что Сан-Марино — действительно независимая республика, что во время войны она поставляла только добровольцев; что население ее насчитывает пять тысяч граждан, которыми спокойно и благодатно правит синьор Гоцци, хотя сам я видел на придорожных тумбах надписи, возглашающие «evviva»[19] совсем иной личности, вероятно лидеру оппозиции. Упомянутый туземец попытался набросать для меня схему сан-маринской истории, но это было уж слишком трудно сделать при помощи рук. Чехов он считал греческим племенем. По причине названных языковых препятствий мне не удалось завязать более тесных международных отношений; пусть кто-нибудь другой продолжит мое дело, только пусть он выберет для этого день, когда не будет лить бесконечный дождь, когда не будет закутан в тучи этот странный скалистый утес, эта отвесная круча, являющаяся одной из самых стабильных европейских республик.
Флоренция
Накануне я писал вам во время дождя, в тучах, сидя в единственном, а следовательно, и лучшем отеле республики Сан-Марино. А утро вдруг понравилось небесам, тучи поднялись этажом выше, и открылась чудеснейшая панорама: море километрах в тридцати, горы, скалы, необозримая цепь гор и скал, и дальше — вся Эмилия; и на каждой горе — крепость, или башня, или человеческое гнездо, теснящееся на клочке величиной с ладонь, а под ногами пропасть, из которой отвесно подымается сан-маринская скала. Снизу она кажется диким, зубчатым гребнем, и еще за Фаэнцей я все оглядывался на нее, а потом уже приехал в Болонью.
Если Падуя — город аркад и галерей, то уж и не знаю, как назвать Болонью. Только каждая аркада здесь высотой с наш трехэтажный дом; портал в центре здания ведет в колонную залу, в которой вполне уместился бы приличный вокзал, а из этой залы через новый портик — выход во двор. Здесь какая-то вакханалия колонн и арок; каждый дом — дворец с колоннадой: целые улицы, чуть ли не весь город — из одних дворцов, и даже в самых бедных кварталах все равно — аркады, ведущие хотя бы в улицы или во дворы, галереи, портики, и все — в тяжеловесном стиле Ренессанс. Это — город парадный и несколько холодный; его слава — не в искусстве, а в учености и в деньгах. Какой-нибудь романский собор или готический замкообразный дворец подесты найдется в любом городе Италии; Болонья, кроме этого, обладает еще двумя падающими башнями, похожими на неудавшиеся четырехгранные заводские трубы.
Во Флоренции же не стану говорить вам об искусстве. Его здесь слишком много, так что голова идет кругом; под конец до того обалдеваешь, что и на тротуарную тумбу, облюбованную собаками, смотришь, воображая, что это — какая-нибудь фреска. Из всего этого неизмеримого половодья бессмертной красоты опять приковывает внимание Джотто и Донателло, Мазаччо[20] и благословенный Фра Анджелико из Сан-Марко[21]. На доме Джотто, магистра Jottus'a, есть мемориальная доска от 1490 года, на которой написано: «Hoc nomen longi carminis instar erat» — «Имя его равно длинной поэме». Да, это правда. И я записал его имя, как поэму, и заранее радуюсь, что встречусь с ним еще раз в Ассизах.
20
Мазаччо (Томмазо ди Джованни ди Симоне Гвиди; 1401—1428) — один из крупнейших представителей реалистического направления во флорентинском искусстве эпохи Возрождения.
21
Фра Анжелико — итальянский живописец, монах Фра Джованни ди Фьезоле (1387—1456); его кисти принадлежат фрески на тему о жизни Христа в монастыре Сан-Марко.