Выбрать главу

Самый

© Перевод О. Малевича

Один из… самых излюбленных оборотов в критике и жизненном обиходе — превосходная степень. Сплошь и рядом читаешь: «величайший чешский поэт», «наизначительнейшее произведение нашей эпохи», «самый остроумный юморист» и так далее; почти как в рекламных объявлениях: «наилучший безалкогольный напиток», «крупнейшее промышленное предприятие», «самый», «наи»… и так без конца. Мы живем в мире превосходных степеней. И все же безалкогольный напиток «Альфа» или «Омега» может быть наилучшим и при этом никуда не годным. Величайший поэт тридевятого царства вовсе не обязательно велик, и не исключено, что от произведений самого остроумного юмориста нашей эпохи, как говорится, мухи дохнут. Словом, хороший — лучше, чем «самый хороший», великий — больше, чем «величайший», а положительная степень значительно солиднее, неоспоримее и весомее превосходной.

Если какая-нибудь женщина хочет стать самой красивой в обществе, то это тщеславная кокетка; если же она хочет быть просто красивой, то ею движет стремление, классическое по своей общепринятости и вполне угодное богам. Если кто-либо собирается написать самый лучший чешский роман, он вступает на путь весьма неприглядной конкуренции с не менее, чем ста пятьюдесятью самыми лучшими чешскими романами; если же он просто собирается написать хороший роман, его честолюбие оправдано и почетно. Когда Лейбниц утверждал, будто мы живем в лучшем из миров, он оказывал этим всевышнему чрезвычайно сомнительную услугу; было бы куда полезнее, если бы он привел доказательство (разумеется, невозможное) того, что наш мир просто хорош. Всего только хорош. Ах, воистину мы изобрели превосходные степени главным образом для того, чтобы с помощью этой увертки избавить себя от нелегкой обязанности разбираться, действительно ли хорошо, величественно и красиво то, что нас окружает; мы прибегаем к превосходной степени не потому, что склонны к преувеличениям, а потому, что у нас не хватает смелости пользоваться положительной.

Почва

© Перевод В. Каменской

Ни одно явление так удручающе не доказывает, что традиции нами утрачены, как наш традиционализм. Наш (литературный) язык изобилует, например, аграрными метафорами: мы, как крестьяне, говорим о «почве» и, как лесничие, — о «корнях», свои журналы мы называем не иначе, как «Земля», «Новь», «Цветенье», «Колосья», «Жатва», «Урожай» и так далее, отдавая, очевидно, дань самой неутолимой тоске по традиционной почве и деревенскому прошлому нашего народа. Между тем у народа нашего была совершенно иная традиция. Если требовалось, к примеру, окрестить корчму, он называл ее не «У трех золотых колосьев», а «У трех мавров», не «Липой», а «Синим единорогом», не «У родного надела», а «У императора трапезундского» или еще как-нибудь в том же роде, ибо народ наш был склонен к экзотике, к мечтам о приключениях и очарован всем необычным. Следовательно, наши названия доказывают или то, что мы отдалились от экзотического духа своих предков, или что «почва», «колосья» и тому подобное звучит для нас столь же экзотически, как для наших предков «синий единорог» или «император трапезундский». Весьма возможно, что, если бы нашим почтенным предкам пришлось основывать журналы, они давали бы им скорее названия вроде таких, как «Страусово перо» или «Золотой дельфин», а не сочиняли бы невесть что по нашему традиционному образцу. Спрашивается далее: что традиционней — писать роман о родной земле или об Александре Македонском, у коего «сердце было пребольшое, сам же был дитя душою».