Вот оно что! Но если мы презираем многоликую толпу непосвященных, зачем тогда, скажите на милость, печатаем мы свои стихи? Если мы брезгливо отказываем господину Каждому в праве найти в нашем стихотворении, которое он, возможно, прочтет, частицу своей жизни, отчего мы тогда не предпочтем декламацию в узком кругу избранных интеллектуалов? Поставим вопрос так: является ли поэтом только тот, кто выражает чувства и переживания собственной персоны: то бишь господина Исключительного и господина Неповторимого? Если — да, то это довольно странный аристократизм или, того хуже, литературный солипсизм. Насколько мне известно, идеал поэзии — быть общедоступной, трогать сердце каждого и выражать то, что другие чувствуют, переживают или сознают смутно и робко, будь то любовь или юность, природа, общественные отношения или звезды в небе. Я утверждаю, что это один из идеалов поэзии, и сомневаюсь, вправе ли кто-либо отвергать его во имя ценностей, более или менее экстравагантных и формалистических. Стать поэтом господина Каждого или барышни Каждой (прачки или секретарши, влюбленной или чахоточной) — это ли не завидная и редкостная судьба? Иржи Волькер удостоился ее по праву, потому что он был молод и сентиментален, любил и страдал, бунтовал и надеялся, как они, как они все. Или вы хотите начисто отстранить их от поэзии и сказать им, что их сумасбродные сердца, их личные судьбы, скорби слишком обыденны, чтобы стать предметом поэзии?
Но выдвигаются и другие упреки. Дескать, Иржи Волькер в первую очередь увлекал «своими почти инстинктивными социальными симпатиями при отсутствии прочной идейной платформы». Его поэзия — «скорее лирические игрушки и сентименты, нежели подлинное творчество сердца». «Волькер хватался за первую попавшуюся идею, импровизировал. Многие его стихи непродуманны и незавершенны, они всего-навсего сырье для настоящих стихотворений. Худосочное описание вместо поэтической картины, многословие вместо емкого образа, голая идея вместо настоящей поэзии». «Балладам Волькера присущи черты ярмарочных попевок: крикливость, надсадность, грубость; они представляют собой простонародное чтение в полном смысле этого слова». Цитируют отдельные вырванные из текста строчки и обнаруживают в них банальности и морализаторство, прозаические мудрствования, потоки невыразительных, стертых слов, замшелых образов, автоматизм каденции, мелодии и интонации. «Волькер — полуфабрикат, полуфабрикат художественный, поэтический и социально-этический» и так далее. Вдумайтесь во все эти упреки и вы обнаружите: порицается именно то, что составляет особый поэтический тип и даже особое очарование Волькера. Иржи Волькер был, по существу, поэтом-импровизатором, поэтом, который самозабвенно предавался любви, тоске, бунту, жизни. Он не был дотошным конструктором слов и образов, не в его манере было нанизывать филигранные слова, создавать «чистую» музыку или упиваться самоцельной красотой формы. Просто он весь отдавался своим чувствам, позволял увлечь себя своей мелодии, он не поднимался над своим творчеством, а наивно умилялся ему. Он принимал свои впечатления и мечты, представления и отклики души такими, какими они были. В его поэзии сочетаются трудный опыт и детское удивление, тривиальность и ангельский трепет, рыдание гармоники и плач арфы, поверхностное многословие и редкостные прозрения. Читать Волькера — значит тоже вверить себя этому эмоциональному потоку. Либо относитесь к нему как к волшебнику-импровизатору, либо оставьте его в покое. А ожидать от его стихов чего-либо другого — все равно что ожидать от первоцвета, что он превратится в хрустальную призму. Иными словами — дело тут не в качестве, а в типе. Извольте: Волькер влюбленный, сентиментальный, смутный и многословный; он импровизатор, но именно это и сообщает его мелодии трепетную мягкость, дает ему возможность слить в одном дыхании любовь и бунт, интимное и божественное, пролетарскую землю и ангелов. Благодаря незаурядной восприимчивости, Волькер беспредельно раздвинул границы своих поэтических владений. Пусть судит его тот, чей творческий диапазон шире, а внутренний мир богаче; мы же, все прочие, будем любить парящего Феба именно за его широко распростертые объятия, в которые он заключил все, начиная с розовой лейки и маминой плиты и кончая девушками, толпой и скорбью человечества.