Одною из странностей Дарвина была любовь к бумаге. От получаемых писем он отрывал чистые листики и пользовался ими для своих заметок, писал на оборотной стороне старых рукописей – вообще относился к бумаге с истинно плюшкинской бережливостью.
Покончив с письмами, он уходил в кабинет и отдыхал, лежа на диване и слушая чтение какого-нибудь романа, биографии или другой книги ненаучного содержания. Как мы уже упоминали, вкус к поэзии он утратил с годами до такой степени, что, вздумав однажды перечитать Шекспира, нашел его невыносимо скучным и бросил, не дочитав. Но чтение романов вошло у него в привычку. Нельзя сказать, чтобы он отличался высоким художественным вкусом. Романы служили ему развлечением вроде игры в карты и тому подобного. Усталый мозг требовал отдыха, но привычка к работе не допускала полного бездействия; нужен был суррогат деятельности, для этой цели, конечно, больше годились легкие романы, чем классические произведения. От романа он требовал занимательной интриги, счастливой развязки и хоть одного добродетельного героя, а еще лучше – героини. Произведения, составленные по этому рецепту, вполне удовлетворяли его, хотя и не отличались высокими художественными достоинствами. Печальная развязка портила все дело. «Ее следовало бы запретить законом», – говаривал он, шутя. Любимыми авторами его были: Вальтер Скотт, в совершенстве удовлетворявший его требованиям; миссис Гаскель и мисс Остин.
Вообще, легкая текущая литература доставляла ему много утешения. «Романы, – говорит он в своей автобиографии, – много лет служили для меня удивительным отдыхом и развлечением, и я часто благословляю всех беллетристов».
Около четырех пополудни он снова уходил гулять; по возвращении работал от половины пятого до половины шестого; затем снова начиналось чтение романов и куренье.
После обеда, около половины восьмого, он играл с женой в шашки – обыкновенно две партии в вечер. В течение многих лет велся аккуратный счет партиям, и Дарвин относился к ним с величайшим интересом: горько жаловался на свое несчастье и с азартом говорил об удивительном счастье жены.
После обеда он читал какое-нибудь научное сочинение – до тех пор, пока позволяли его слабые силы; затем слушал иногда музыку (жена его играла на фортепиано) или чтение.
Любовь к музыке сохранилась у него дольше, чем все другие эстетические потребности, хотя под конец и она ослабла. Музыка доставляла ему удовольствие не столько сама по себе, сколько потому, что под ее звуки ему легче думалось о научных проблемах. Он любил Бетховена и Генделя, но никогда не мог узнать их произведений. «Очень хорошая вещь! Что это такое?» – спрашивал он о какой-нибудь сонате или симфонии, слышанной уже десятки раз. Однако такие похвалы вызывались всегда одними и теми же вещами; стало быть, некоторым слухом он обладал. Наизусть он знал только одну какую-то песенку, которую и напевал в благодушные минуты.
Постепенное отмирание эстетических наклонностей вызывало с его стороны сожаление. «Потеря восприимчивости к подобным вещам (то есть поэзии, искусству и т. п.) есть потеря счастья и, быть может, вредна для интеллекта, тем более – для нравственного характера, так как ослабляет эмоциональную сторону нашей природы» (Автобиография).
Впрочем, на нем самом это вредное действие не обнаружилось. Напротив, «интеллект» его, по-видимому, развивался за счет остальных способностей. Что касается нравственного характера, то он до конца жизни оставался тем же мягким, простодушным, незлобивым человеком, каким является в начале своей деятельности.
Вообще, сомнительно, чтобы эстетическое развитие имело связь с нравственным. По крайней мере, подтверждения этому нельзя найти в мире художников, музыкантов и им подобных. Нервность и нравственность – две разные вещи. «Художественные натуры» не всегда бывают хорошими натурами. Может быть даже, чрезмерная восприимчивость к искусству вредит характеру? Может быть, увлекаясь воображаемым миром, человек забывает о мире реальном, о действительных людях с их действительными нуждами?..
Одна только эстетическая наклонность сохранилась у Дарвина до конца жизни: любовь к природе. Красивый ландшафт приводил его в восторг. Он любил также цветы и восхищался причудливой формой диклитры или изяществом лобелии. Впрочем, сюда вряд ли подходит выражение «эстетическая наклонность». Скорее это было участие к жизни природы. Красивый и нежный цветок казался ему живым существом; он осторожно дотрагивался до его лепестков, точно опасаясь причинить ему боль... Ростки, над которыми он производил опыт, были «бесстыдными плутишками», которые во что бы то ни стало желают поступать по-своему, часто наперекор ожиданиям экспериментатора. Занявшись опытами над росянкой (насекомоядное растение), он бросил их на время, заинтересовавшись перекрестным опылением: «Росянки пошли к черту, пока я не закончу и не издам книгу (о перекрестном опылении), а там я снова вернусь к моим милым росянкам и буду просить прощения у этих маленьких существ за то, что мог хоть на минуту послать их к черту...» Это одушевление природы скрашивало для него самую скучную и кропотливую работу.
Музыкой и чтением заканчивался день. Около одиннадцати часов Дарвин ложился спать. Спал он плохо: часто страдал бессонницей и кошмарами.
Так проходил его день. Отшельническая жизнь в Доуне разнообразилась время от времени поездками к родственникам, в Лондон, на морской берег и так далее. Большею частью поездки эти предпринимались по настояниям жены, когда она замечала, что работа начинает слишком утомлять его. Он, однако, не сразу сдавался и обыкновенно выторговывал в свою пользу день или два, то есть отправлялся не на пять, а на три дня и так далее.
Кроме поездок с целью развлечения, он посещал время от времени гидропатическое заведение доктора Лэна в Moor Park'e, в Суррее. Дарвин, как и его отец, не особенно доверял медицине, но холодные ванны оказались для него полезными, восстанавливая его силы хоть на короткое время.
Он так привык к замкнутой семейной жизни, что небольшие отступления от нее доставляли ему иногда чисто детское удовольствие. «Я обедал с Беллем в Линнеевском клубе, – пишет он Гукеру (1861), – и мне было очень весело. Обедать вне дома для меня так ново, что я очень радовался этому».
В семейной жизни он был вполне счастлив. «В его отношениях к моей матери, – говорил Фрэнсис Дарвин, – ярче всего сказывалась его симпатичная, чуткая натура. В ее присутствии он чувствовал себя счастливым; благодаря ей его жизнь, которая иначе была бы омрачена тяжелыми впечатлениями, имела характер спокойного и ясного довольства».
Книга «О выражении ощущений» показывает, как тщательно он наблюдал за своими детьми. Он входил в мельчайшие подробности их жизни и интересов, играл с ними, рассказывал и читал, учил собирать и определять насекомых, но в то же время предоставлял им полную свободу и относился к ним по-товарищески. «Я думаю, – говорит Ф. Дарвин, – что он за всю жизнь не сказал дурного слова кому-либо из своих детей; но я уверен и в том, что нам никогда не приходило в голову не слушаться его. Я припоминаю один случай, когда отец пожурил меня за непослушание, и живо представляю себе чувство уныния, овладевшее мною, но также и заботливость, с какою он старался утешить меня, обращаясь со мною особенно ласково».
«Мое самое раннее воспоминание, – говорит дочь Дарвина, – это восхищение, которое нам доставляла его игра с нами. Невозможно передать, как восхитительны были его отношения к семье – и в то время, когда мы были еще детьми, и позднее, когда мы выросли.
На какой ноге мы стояли с ним и как ценили его товарищество, видно из того, что один из его сыновей, четырехлетний мальчик, предлагал ему сикспенс, если он будет играть с нами во время рабочих часов. Мы все знали святость рабочего времени, но нам казалось невозможным, чтобы кто-нибудь мог устоять перед сикспенсом».