Как я уже говорил, Диккенс уехал в Италию, окутанный добрым английским туманом и погруженный в раздумья о святочных тайнах. В Генуе в 1844 году среди олив и апельсиновых деревьев он написал вторую замечательную повесть, «Колокола», которая отличается от «Рождественской песни» только тем, что в ней больше серого, зимнего, северного ненастья. Как и «Песнь», «Колокола» призывают к жалости и веселью, но сурово и воинственно. Это не рождественская песня, а рождественский боевой гимн. Нигде не обнаруживал Диккенс столько гнева, ярости и презрения к ханжеству, от которого, по его словам, у него закипала кровь. Ханжеством он считал то, что три четверти политиков и экономистов считали естественным в общении с бедняками, — плоский и пошлый бентамизм [77], приправленный безответственным консерватизмом. Они объясняли бедным, в чем их долг, с холодным и грубым милосердием, невыносимым для свободного человека. Было в их распоряжении и то бесцеремонное, громогласное благодушие, которое Диккенс так зло представил в лице олдермена Кьюта. Он рьяно напал на все их идеи: и на дешевый совет жить дешево, и на низкий совет жить приниженно, а больше всего — на странную аксиому, согласно которой богатые вправе давать советы бедным, а не бедные богатым. Эти милостивые наглецы были тогда, есть и сейчас. Одни говорят, что беднякам нельзя иметь детей, другими словами, хотят отнять у них великую добродетель здоровой любви. Другие говорят, что им не надо угощать друг друга, другими словами, хотят отнять у них все, что осталось от добродетели гостеприимства. Именно такие мнения Диккенс справедливо обличил в «Колоколах». Заметим мимоходом, что здесь мы коснулись ошибки, о которой говорили выше. Считают, что Диккенс защищал настоящее от прошлого; на самом деле он наносил смертельные удары чисто современным идеям. В этой же повести есть не совсем нужный разговор Трухти Вэка с церковными колоколами, и колокола почему–то обвиняют его в том, что он тоскует по былым временам. Трухти, как и все другие, ничуть не обязан идеализировать средневековье, но уж ему–то совсем не пристало идеализировать свой XIX век — ведь сладкоречивая и злая философия, отравлявшая ему жизнь на протяжении повести, создана именно тогда. Как я уже говорил, самый ярый любитель старины простит Диккенсу неприязнь к тому хорошему, что унесло с собой средневековье, за искреннюю его любовь к тому хорошему, что от средневековья осталось. Неважно, любил ли он старые замки феодалов, когда они обветшали. Очень важно, что он ненавидел новый закон о бедных [78], когда тот был нов.
Именно это — главное в «Колоколах». Диккенс испытывал к бедным симпатию в прямом, греческом смысле слова — он страдал вместе с ними душой, то, что возмущало их, возмущало и его. Он не жалел народ и не боролся за него и не просто любил народ; в этих делах он сам был народом. Единственный из наших писателей, он говорил не только от имени «низших слоев», но даже от имени их неосознанных устремлений. Он выдал тайный гнев бедных, сказал, что необразованные думают об образованных или, вернее, чувствуют к ним. Больше всего он един с бедняками в ненависти к тому, что слыло научным и прогрессивным. Простодушные и восторженные атеисты убеждают себя, что трудящиеся классы с возмущением отвергают церковь. Однако церковь совсем не возмущает бедных. Их возмущает больница. У них нет особого недоверия к храмам богословия. Они яростно и на деле не доверяют храмам естественных наук. Неимущие ненавидят такие современные, полезные установления, как врачи, инспектора, поборники закона о бедных, профессиональная филантропия. Они не особенно противились помощи старых, разложившихся монастырей, но скорее умрут, чем примут помощь от нового, усовершенствованного работного дома. Праведен их гнев или нет, Диккенс обвинял от его имени. Когда Скрудж ссылается на излишек населения, Дух резонно советует ему помолчать, пока он не узнает, где этот излишек и кто именно его составляет. Замечание суровое, но справедливое. Когда в поисках излишка населения кучка высокомерно–милостивых экономистов смотрит вниз, в бездну, им можно сказать одно: «Что ж, если излишек есть, это вы сами». И если когда–нибудь начнется резня, зарежут именно их. Если баррикады преградят улицы и бедные возьмут власть, я думаю, священники уцелеют, боюсь, уцелеют и дворяне, но уверен, что мостовые будут залиты кровью филантропов.
Наконец, Диккенс был заодно с бедными в понимании рождества, то есть праздника, как он есть. Бедных чаще всего бранят за то, что они слишком много тратят на гостей, это им и впрямь нелегко, но, поступая так, они совершенно правы. Бостонский остроумец сказал: «Дайте нам лишнее, и мы обойдемся без необходимого» [79]. Однако и до него человечество это всегда говорило, начиная с дикаря, предпочитающего перья одежде, до уличного разносчика, предпочитающего праздничное застолье трем будничным обедам.
77
…плоский и пошлый бентамизм — имеется в виду утилитаризм — учение английского философа, социолога и юриста Иеремии Бентама (1748—1832), возводившего принцип выгоды, пользы в основной закон нравственного поведения; философия утилитаризма подверглась резкой критике в романе Диккенса «Тяжелые времена».
78
…он ненавидел новый закон о бедных, когда тот был нов — Закон о бедных действовал с 1834 по 1848 г.; в соответствии с этим законом были учреждены работные дома, нравы и порядки которых неоднократно подвергались сатирическому обличению в творчестве Диккенса («Оливер Твист», «Наш общий друг» и др.).
79
Честертон имеет в виду Оливера Уэнделла Холмса (1809— 1894) — американского писателя. Холмс действительно это сказал («Законодатель утреннего стола»), но сослался на «своего друга–историка», то есть Плутарха. — Прим. перев.