Конечно, по сравнению с нашими вещественными социальными мерами его реформы покажутся узкими и ограниченными. Может быть, как раз поэтому они прекрасно подтверждают психологический парадокс, о котором мы говорили. Диккенс действительно разрушил (или помог разрушить) некоторые учреждения. Он описал их — и уничтожил. Но суть и странность дела в том, что он описал их слишком весело. Его Дотбойс–холл [102] интереснее, чем он был. Его работный дом привлекательнее, чем бывал когда–либо хотя бы один работный дом на свете. Диккенс, к славе своей, сделал их увлекательными; Англия, к своему позору, сделала их скучными. Каким талантливым он ни был, скуки он изображать не умел. Он был настолько полон жизни, что не мог вытерпеть в книге и минуты однообразия. Если у него на миг воцаряется молчание, мы только яснее слышим, как герой шепчется с героиней, злодей точит нож или пощелкивает machina, из которой вот–вот появится deus. Он замечательно описывал мрачные места, но не умел описать скучные. Он мог изобразить несчастный брак — но не скучный. Наверное, было бы очень интересно стать женой Квилпа. Этим духом непрерывного возбуждения пропитан каждый дюйм его книг, каждый уголок пейзажа. Пустынное место для него — то, где все может случиться. Он и не представляет пустынного места, где не может случиться ничего, к счастью для своей души, потому что ничего не случается только в аду. Современный человек справедливо заметит, что неумение вообразить тоску, эту скуку скуки, мешало Диккенсу изобразить как следует зло и печали нашей жизни. В конце концов, для обездоленных страшнее всего те пустоты времени, когда они могут думать о своей беспросветной судьбе. Для угнетенных хуже всего те девять дней из десяти, когда их не угнетают. Этого болезненного однообразия Диккенс не мог или не хотел воссоздать. Когда мы читаем, например, великолепное, в подробностях описание Дотбойс–холла, мы чувствуем: да, все это так, и все же, как сказал несравненный капитан Нейрс у Стивенсона, [103] автор «несколько приукрасил обыденность». Наверное, на самом деле мальчиков меньше били, зато скучали они больше. Не то в романе. Разве можно скучать в обществе такого удивительного создания, как Сквирс? Кто не вытерпит лишней трепки, чтобы послушать человека, способного сказать: «Ну и штука эта прерода! Понять ее — еще туда–сюда, а вот описать!» То же самое относится и к работному дому. Мы чувствуем, что ни Оливер, ни кто–либо другой не мог так беспросветно страдать, видя багровую физиономию Бамбла. Диккенс описал сотню зол, кроме одного: губительной рутины. Дурная школа, дурная тюрьма, дурной приходский совет много веселей у него и занятней, чем они были на самом деле. В сущности, он им польстил — и уничтожил их этой лестью. Он привлек всеобщее внимание к Бамблу и содействовал его гибели. Трудно найти лучший пример пользы и силы метода, который мы условно назвали методом оптимиста. Пока йоркширские школы прозябали в безрадостной скуке, их безгласно терпело общество и столь же безгласно ненавидели жертвы. Пока Сквирс был жесток и скучен, его не трогали; когда он стал жесток и занятен, его уничтожили. Пока Бамбл был непохож на человека, с ним мирились. Когда он стал человеком, человечество его отвергло. Чтобы вершить правосудие, мы должны помнить, что не только угнетенные, но и угнетатели — люди. Сатирик должен сотворить образ, прежде чем разбить его, как иконоборец. Диккенсу пришлось вдохнуть жизнь в Сквирса, чтобы ее отнять.
В связи с обвинением, которому посвящена эта глава, можно поговорить еще об одной странности. Никто на свете не вкладывал меньше оптимизма в изображение зла и злых людей. Слово «оптимизм» я употребил здесь в современном смысле — ведь теперь так называют попытку сделать вид, что зла на свете нет. Диккенс ни в малой мере в этом не повинен. Его погибшие души хуже, чем в жизни. У него кишат злодеи, редкие в современной литературе, — злодеи без единой «светлой черты». Светлой черты нет ни у Сквирса, ни у Монкса, ни у Ральфа Никльби, ни у Билла Сайкса, ни у Квилпа, ни у Брасса, ни у Чэкстера, ни у Пекснифа, ни у Джонаса Чезлвита, ни у Каркера, ни у Хипа, ни у Бландуа, ни у многих других. Если судить об оптимизме по соотношению зла и добра в человеческой душе, Диккенса никак не назовешь оптимистом. Он подчеркивал зло, как в мелодраме. Его можно было бы назвать вульгарным пессимистом.
Некоторые скажут, что его театральные злодеи — просто дань романтической условности. Я так не считаю. Образ беспросветного мерзавца, как и многое другое, он, конечно, унаследовал от всей европейской литературы. Однако он вдохнул в него и свою, особую и насыщенную жизнь. Он не выказывал никакой склонности смягчить его злодейство в угоду требованиям века, не пытался имитировать тонкий анализ, свойственный Джордж Элиот, или почтительный скепсис Теккерея. А все оттого, что он по своей натуре нуждался в буйном и таинственном противнике. Ему нужна была постоянная борьба, а бороться он стал бы только с живым человеком. Не знаю, мог ли он в то умеренное и рациональное время верить в дьявола, но в каждой его книге дьявол есть.
102
…Его Дотбойс–холл интереснее, чем он был — прообразом школы Сквирса, жестокие нравы которой изображены в романе «Николас Никльби», было учебное заведение Уильяма Шоу в Боузе (Йоркшир).
103
…как сказал несравненный капитан Нейрс у Стивенсона — персонаж романа «Потерпевший крушение» (1892), написанного Робертом Льюисом Стивенсоном в соавторстве с Ллойдом Осборном.