Хороший пример — такой персонаж, как Квилп. Вполне возможно, насколько я понимаю, что Диккенс хотел изобразить его несчастным, угрюмым калекой, выродком, чей ум исковеркан, как и тело. Но если он этого и хотел, он скоро расстался с таким желанием. Квилп ничуть не несчастен. Вся его прелесть в какой–то адской радости, жуткой резвости, от которой он скачет, как мяч. Квилп ничуть не угрюм; он весел, радушен и общителен. Он стремится повредить людям так сердечно, как человек добродушный стремится помочь. Он подносит яд с той шумной фамильярностью, с какой добрый хозяин угощает вином. Ум у Квилпа ничуть не искалечен, он вообще не калека, тело превосходно ему служит, он карлик и потому подвижен как птица, стремителен, как пуля. Словом, он в точности похож на черта средних веков — той поразительно здоровой эпохи, когда и падшие ангелы были весельчаками.
Об этой полнокровности и живости изображенных Диккенсом злодеев стоит сказать, потому что она связана с его собственным весельем. Теперь почти не понимают очень важную истину. Если оптимизм в том, чтобы все хвалить, то чем человек оптимистичней, тем печальней. Если ему удастся признать благим все, хвала его обретет опасное сходство с вежливой скукой. Он скажет, что болото не хуже сада, думая при этом, что сад скучен, как болото. Быть может, он заставит себя похвалить и пустоту, но вряд ли сумеет удержаться от мысли о том, что хорошего в этой разновидности добра. Такой оптимизм есть; он безнадежнее отчаяния и вводит нас в самое сердце ада.
Мучительную тоску безрадостного всеприятия можно победить только одним: внезапной и воинственной верой в реальное зло. Мир снова станет прекрасен, если мы увидим в нем поле битвы. Когда мы найдем зло и отграничим его от всего остального, мир засияет по–прежнему. Когда мы признаем плохое плохим, мы увидим в сверкающем свете откровения, как хорошо хорошее. Есть люди, печальные оттого, что не верят в бога, но много народу тоскует оттого, что не верит в дьявола. Когда же мы верим в него, трава становится зеленой, а розы — алыми.
Ни один человек не понимал так хорошо, как Диккенс, что без борьбы нет радости. Он прекрасно знал, что истинный оптимист останется оптимистом только пока недоволен. Всю ценность этой жизни не познаешь, если живешь в покое. Тот, кто принял все на свете, не принял одного: битвы. Наша здешняя жизнь — великолепная битва, но очень жалкое перемирие. И мне не понять, почему другие не замечают, что значит беспросветный подлец у Диккенса и других романтиков. Он не персонаж, он — опасность, постоянная угроза, как море или дикий зверь. Бороться можно только с равным, и потому злодей — человек. Но совсем не нужно и даже не интересно делать его человеком сложным или правдоподобным. В каждом мало–мальски символическом повествовании он вправе быть сгустком злой силы. Ему нужны воля и ум, чтобы вести борьбу с умом и волей героя, — и больше ничего от человека. Зло может быть бесчеловечным, но действует оно через личность. В системе богословия сатана почти идеально выполняет именно эту роль.
И все же источник того, что я назвал веселостью Диккенса, а многие зовут оптимизмом, очень глубок, он глубже слов. В сущности, это необычайно сильная тяга к жизни и к разнообразию, к бесконечной эксцентричности бытия. Слово «эксцентричность» подводит нас ближе всего к сути дела. Лучшее доказательство нашего неземного происхождения — в том, что мы считаем мир странным, хотя другого не видели. Мы чувствуем эксцентричность мира, хотя не знаем, где центр. Это ощущение владело Диккенсом, будоражило его мозг и сердце, словно в его жилах текла хмельная кровь эльфов. Улицы развертывались перед ним в поразительной перспективе, кувыркались домики, носы вырастали вдвое, а глаза — вчетверо. Потому он и был весел — только на гротеске может устоять философия радости. Мир не надо оправдывать машинально и бодро; не надо говорить, что он лучший из всех возможных миров. Он хорош не тем, что понятен и благоустроен, а тем, что непонятен и фантастичен. Он чудесен именно потому, что нам никогда его не выдумать; даже мысль о нем показалась бы нам глупой или слишком прекрасной. Наш мир — самый лучший из невозможных миров.