Он ошибался. Человек другого поколения, он не понимал, что на его сыне Моро великая традиция иллюзионизма сделала крутой поворот и превратилась в то, что называют «тяга к подлинности». С первыми раскатами грома и вспышками молний Французской революции Моро Дзага появился в Париже. Активно участвуя во всех перипетиях этого землетрясения, из которого наша братия смогла извлечь многие выгоды, он поднялся на эшафот вместе с Андре Шенье, несомненно счастливый, что достиг наконец подлинности. Тогда ему было семьдесят семь, самый старый ребенок, сложивший голову за мечту.
И напоследок, чтобы читатель чувствовал себя вполне своим среди нас, остается сказать несколько слов о дядюшке Люччино, хотя отец всегда проявлял крайнюю сдержанность в обсуждении этого мучительного вопроса.
Дядюшка Люччино был, как говорится, целомудренным. Когда я рассматриваю его портрет, я всегда поражаюсь, до какой степени он похож на русского. Однако в наших жилах нет ни капли русской крови, мы всегда ездили за женами в Венецию, где у женщин живая и горячая кровь, способная укрепить таланты нашего рода. Люччино был блондином с персиковой кожей и ягодицами, поневоле напоминающими своей округлостью этот фрукт; он был скуласт, а из-под томных ресниц смотрели голубовато-сиреневые глаза. Он был наделен восхитительным голосом, который брал начало, если можно так сказать, из самого корня зла. Это был один из тех контральто, которые невольно вызывают в памяти прекрасный пышный бюст. В России пренебрегали итальянским институтом кастратов, и на голос Люччино, который он сохранил до почтенного возраста с помощью одного специалиста из Падуи, смотрели как на чудо природы. Я часто замечал: то, что следует называть чудом природы, не относится к чудесам, а зачастую еще меньше относится и к природе. Так было и в случае с дядюшкой Люччино. Все, что было подавлено здесь, расцвело там, словно по закону компенсации. Ему рукоплескали по всей Европе, хотя, как писала одна из язвительных венецианских газет, «он не смог даже сесть». Там ему платили до восьмидесяти тысяч дукатов за концерт по сборам с публики. В 1822 году, когда я находился в Милане, в ложе Ла Скала, с мадам де Ретти, графом Альберто Синьи и некоторыми другими, в том числе с каким-то французом, который говорил без умолку, вставляя через несколько слов какое-нибудь английское выражение, чаще всего противоположное по смыслу, мы вдруг услышали сильный гул толпы, весь зал поднялся и устроил овацию. Это происходило в разгар сценического действия: давали «Навсикаю» с участием Бордьери. Необычное зрелище: публика встает и аплодирует, повернувшись спиной к сцене и певцам; я наклонился посмотреть, что происходит. И увидел: в сопровождении трех-четырех любимчиков входит что-то вроде дуэньи, лицо нарумянено, светлые пряди волос тщательно завиты, черты лица и чувственные движения, казалось, входили в противоречие с мужской одеждой. В одной руке он держал трость из слоновой кости с набалдашником из золота и алмазов, а в другой — японский веер, из тех, что были тогда в моде. Я никогда не встречал дядюшку, который к моменту моего рождения покинул Россию, но я видел его портрет, который он выслал отцу в качестве свадебного подарка, и без труда узнал его. В явлении этого старика с утиной походкой, поглаживающего свои светлые локоны, было что-то настолько противоестественное и жестокое, что я почувствовал, как по залу пронесся вздох нашего общего создателя. Того, кто задумал нас всех, скучая в своей вечности, желая развлечься. И какова бы ни была цена его созданиям, все же они появились на свет. Мой французский сосед во фраке горчичного цвета, имя которого я узнал позже, наблюдая за этим явлением через лорнет, тронул меня за локоть:
— Говорят, чтобы сохранить свои великолепные связки, которые так легко торжествуют над годами, он утром и вечером применяет для полосканий горла…
Господин Бейль был остроумен.
Глава V
Мне кажется, что из всего нашего рода и из семей Джакотти, Гатти, Подеста и Соджи именно мой отец достиг вершин в своем деле, умея не только превосходно играть на всех струнах профессии, но и добавить к ним новые. Впервые «чародеями» назвал нас в XII веке Валериане; название это относилось к Мерлину и, как объясняет словарь господина Липре, в широком смысле означало следующее: «Воздействовать на людей способом, который можно сравнить с волшебством, то есть воздействовать чарами». Термин претерпел немало изменений, переливаясь смыслами, от определения Воссюэ: «Лжепророки очаровывают их обещаниями воображаемого царства» — до вольтеровского высказывания: «Возвышенным людям надо очаровывать умы», — впрочем, фразы почти не отличаются друг от друга.