Выбрать главу

Когда я родился, отец был в расцвете сил, но я не сохранил о его образе такого тревожного воспоминания, какой дает нам баронесса Коцебу. Его лицо казалось мне добрым и мягким, чуть тяжеловатым из-за меланхолии, особенно проявляющейся после еды. Он был склонен к полноте; его взгляд «мрачного венецианца», как говорят художники, носил отпечатки вялости и томности из-за несварения. Когда пудра и парики вышли из моды, он отрастил длинные усы, которые придавали ему некоторое сходство чуть ли не с жандармом или таможенником, в особенности если он начинал петь, он ведь был большим любителем бельканто. Но когда я родился, в нем произошли удивительные перемены. На лице его обозначилась тайна, взгляд охватило тревожно-странное выражение, он становился то глубоким, почти бездонным, то, наоборот, острым, пронзающим вас, точно клинок; чувственные губы сжимались; нос изгибался, как у хищных птиц, и лицо застывало, каменея, словно под воздействием какой-то внутренней угрозы. Он маялся, не находя себе места, иногда быстрая улыбка проскальзывала по этой маске и тут же улетучивалась. В его присутствии только гримаса могла сохранить у мужчин слегка ироническую улыбку; дыхание дам учащалось; это был настоящий театр. Ходили слухи, будто он применял гипноз, как только входил в зал, но говорить так — не знать пределов этой науки и вполне определенных условий, которых требует ее применение на практике. Ему приписывали родство с Роком и старались извлечь выгоду, заискивая перед безучастной знаменитостью.

Я нежно любил его. Сидя у камина на коленях у отца, я слушал воспоминания о нашей родине, Венеции, а русский снег кружился за ночными окнами, и с колокольни Святого Василия плыли звоны. В рассказах отца дед Ренато, конечно, занимал значительное место.

Он словно олицетворял собою душу венецианского карнавала, и, если верить рассказчику, именно Ренато вдохновил своего друга Тьеполо набросать на бумаге первые варианты его Полишинелей. Далее легенда менялась в зависимости от настроения отца, и мне трудно сказать, каким образом жонглер с площади Сан-Марко, впавший в грех серьезности, в глазах инквизиции — смертный, и прибывший в Россию, каким же образом он превратился в философа, творца, гуманиста и «европейский ум» (так выспренно называл его в своем дневнике купец Рыбин), но тем не менее успеха он добился. Он построил первый в России итальянский театр и стал его руководителем, приглашая туда лучшие труппы того времени, и сам Тоцци в 1723 году играл там Арлекина. Когда же старость набросилась сначала на его кости, а потом и на речь и когда он приготовился к смерти… Отец прерывал рассказ, вздыхал, мрачно смотрел на огонь… Впервые он говорил о смерти, обычно у нас в доме никогда не упоминали это поражение. Я ждал. Окна были залеплены белым; с наступлением ночи по улицам бродил страшный холод — дыхание великана Кус-Укушу; он хватал за нос замешкавшихся детей и приводил их домой; иней на стеклах растрескивался на тысячи морщин. Я прижимался к широкой отцовской груди и осторожно трогал пальцем кончик носа, убеждаясь, что я все еще здесь, ведь не знаешь этого наверняка, у великана Кус-Укушу были длинные руки.

— Папа, — шептал я, стараясь немного напугаться, чтобы потом меня успокоили, — то есть мы что, можем умереть?

Отец глубоко вздыхал, из-за чего я немного приподымался.

— Так действительно может случиться. Поэтому благоразумней будет одеваться потеплее, когда ты идешь кататься на коньках.

Меня внезапно охватывало горячее желание, чтобы он любил меня еще больше.

Я не помнил мать, и любви мне всегда было мало.

— Сегодня я стоял на одной руке, — гордо объявлял я. — А вчера десять минут танцевал на канате.

— Хорошо, — радовался отец. — Очень хорошо. Надо продолжать, может быть, ты будешь великим писателем.

Позже я понял, что артисты broglio, как и турецкие и кавказские фокусники, которых я когда-то очень ценил, рассматривают смерть как совершенно омерзительный момент истины и подлинности и что это слово, коль неизбежно, произносят, только дважды сплюнув. Смерть — это конец всех уловок, ухищрений и ужимок, она ставит под угрозу качество спектакля, срывает наш выход. Когда дед Ренато в восемьдесят шесть лет почувствовал, что пора переходить в мир иной, он вызвал к себе сыновей — Джузеппе и Люччино. Все еще твердым голосом он сообщил им «оба всеобщих и глубочайших секрета счастья», как он выразился с сильным итальянским акцентом, от которого мы так и не избавились, в какой бы стране ни находили пристанище и где бы ни оставляли свои следы.