Терезина спустилась с лестницы и, посвистывая, пересекла застывшие паркетные озера. Я был поражен: она не была из простых и все же умела свистеть. Я был уверен, что стены дворца Охренникова никогда не испытывали подобного афронта. Такая же мысль, вероятно, мелькнула и у Терезины, потому что она рассмеялась и произнесла на каком-то диалекте:
— Глядя на ваши лица, я поняла, что стены сейчас рухнут, но они еще серьезней, чем я думала. Я новенькая.
Я встал. Старый Кудратьев в парике с заплетенной сзади косичкой, с фаянсовой трубкой и в своем zimmerstück, как называли домашние сюртуки из Германии, походил на свеженабитое чучело сороки. Не поняв ни слова, он почтительно поклонился и стал бормотать: «sehr angenehm», «отчен приятно» «charmé», — приближаясь в этих лингвистических спиралях к новой хозяйке дома, будто вышедшей из музыкальной шкатулки, и сожалея, что крышка была закрыта неплотно. Приятель Уголини, с перекошенным от нервного тика лицом, завертелся на месте, потирая руки в болезненной неестественности, словно булочник при смерти. Он хорошо понимал, что его будущее зависит от характера и настроения «новенькой». Но, бросив взгляд на лицо молодой женщины, о чертах которого природа позаботилась с нежностью и любовью, он успокоился; тик, пробежав по лицу, собрался в улыбку, синьор Уголини прекратил ломать руки и стал потирать их в явном удовлетворении.
Я стоял, а в горле был комок. И сейчас, когда я пишу эти слова, у меня в горле что-то сжимается и что-то туманит мне взор. О, знаю, я живу в другие времена, я пережиток, анахронизм. Но я еще живой, а покажите-ка мне хотя бы одну историю о любви, это потруднее, чем жить. Я не теряю храбрости, но я довольно стар для того, кто стал первооткрывателем. А вы, конечно, правы, когда улыбаетесь над моей многовековой жизнью, потому что я должен был бы вести счет на тысячелетия: с тех пор как Терезина покинула меня, любой год перевешивает по длительности все недолговечные балеты, которые Время и световые года вытанцовывают с вашими правилами вычислений и денежными средствами. Моя жизнь измеряется совсем другими солнечными часами.
Глава VIII
Я превратился в некое подобие небытия, откуда доносились до моего слуха глухие удары. Наконец в этой пустоте я услышал голос Уголини и почувствовал, как его рука слегка подталкивает меня вперед:
— Это Фоско, младший, к вашим услугам…
— Здравствуй, Фоско. Не опускай глаза, я хочу видеть, какого они цвета… Красивые! Не красней, краснеть должны бедные девушки… ох, ох, извините, совсем забыла, что я больше не…
Она засмеялась, откинув голову, волосы отлетели назад, и я чуть не протянул руку, чтобы поддержать ее.
— Замужеству надо учиться. Подумать только!
Я ощутил на щеке поцелуй, почувствовал запах, который стал моим первым опьянением и первым предчувствием того, в чем буду нуждаться всю свою жизнь. Губы Терезины слегка соприкоснулись с моими.
Потом я прочел множество историй о любви, потому что я все еще боюсь холода и постоянно ищу источник тепла, у которого мог бы согреть руки, хотя уже давно покинул Россию. В книгах я встретил описания, часто талантливые, многих видов поцелуев, почти всегда там слишком много трескучих прилагательных, но их усилия спасти и оживить хрупких бабочек, скоротечное бессмертие которых утверждают женские губы, достойно всяческой похвалы. Признаться, я всегда переворачиваю последнюю страницу со снисходительной улыбкой: все эти авторы кажутся мне убогими, потому что в течение своей жизни познали, судя по их рассказам, множество поцелуев. Бедняги! Мне повезло больше. За всю свою долгую жизнь я знал только один поцелуй, а все остальное было лишь профессиональными знаниями и умениями.
Никогда я не узнаю, старый ли хулиган Случай или каприз Терезины переместил этот поцелуй со щеки к моим губам. Мне было только двенадцать с половиной лет, невыразительный возраст из-за глубоко переживаемых чувств. Не знаю, что думают об этом сегодняшние психологи, но убежден, что с этого мгновения мое существование стало неустанной погоней за неуловимым. Только оно, это мгновение, могло дать обещание и тут же сдержать его. После этого были одни банальности. Я все искал и искал, от женщины к женщине, от будуара до притона, из объятия к объятию то, что посулил мне первый поцелуй Терезины, и то, что только он смог вместить в себя. С этого дня все остальное стало просто удовольствием. Пускай здесь усматривают некий романтизм другого возраста, некоторую напускную экзальтированность писателя, который понукает свое воображение, как усталую клячу. Объяснение простое. Губы соприкоснулись, в одно мгновение ребенок стал мужчиной — и больше никогда не смог найти то, что узнал, почувствовал, дождался, потому что больше не мог стать ребенком.