Джек знал это, просто знал, вот и все. Знал он также, больше чутьем, нежели разумом, что стекло охотно примет нагрев и не станет сопротивляться. Нагрев отвечает тайному стремлению стекла.
Это сознание, как ни странно, придало Джеку сил. Из кнутобойца он превратился в человека, владеющего ключом. Осторожно, ласково, будто на цыпочках, проник он в стекло. Где-то совсем близко промелькнул страх, но Джек не поддался ему. Сейчас существовало только одно: слияние. Если бы Тихоня заговорил, Джек не услышал бы его.
Он уже чувствовал колебания стекла — сильные, мерные, почти завораживающие. Он приспосабливался к их ритму. Как верно, как хорошо…
— Джек! Осторожнее! Ты потеряешь себя!
Слова Тихони были заряжены колдовством. Джек ощутил его власть и возмутился. Стекло принадлежит ему, и он не потерпит ничьего вмешательства. Но что-то уже протискивалось между ним и стеклом — мысль, превращавшаяся в свет. Она разделила их словно рычагом. Джек яростно сопротивлялся. Колебания стекла убаюкивали его, а теперь он превратился в разбуженного великана. Стакан из теплого сделался горячим. Вокруг обода возникла оранжевая черта.
— Джек, я приказываю тебе уйти!
Джек ощутил, как его с силой тянет прочь, увидел яркую вспышку света и вылетел из стекла. Пока он мчался обратно к своему телу, стакан лопнул и брызги расплавленного стекла полетели во все стороны. Они ударили в тело, как только Джек в него вошел, — шипя и щелкая, словно удары кнута, они жалили грудь и руки. Джек, еще не пришедший в себя, сорвался со стула. Камзол на нем дымился, и кожу жгло. Слишком недавно обретший тело, чтобы чувствовать боль, Джек чувствовал только ужас. Надо было скорее избавиться от этой напасти. Он сорвал с себя камзол, и плевки застывающего стекла со звоном посыпались на пол.
Как только боль заявила о себе, сзади на Джека обрушилось что-то холодное. Джек обернулся — это Тихоня окатил его водой. С пустым ведром в руке травник шагнул к Джеку.
— Оставь меня, Тихоня! — вскричал тот, вскинув руку. Усталый и сбитый с толку Джек трясся с головы до пят. — Не надо было тебе вмешиваться. Я уже овладел им.
— Дурак, — с не меньшим гневом ответил Тихоня. — Ничем ты не овладел. Это стекло овладело тобой. Ты чуть не растворился в нем.
Боль жгла Джека иголками, ввергая его в ярость.
— Говорю тебе, стекло было моим! — крикнул он, хватив себя кулаком по бедру.
Тихоня медленно покачал головой, бросил ведро и заговорил, взвешивая каждое слово:
— Если ты еще раз совершишь подобную ошибку, Джек, клянусь, она станет для тебя последней. Дважды спасать тебя не стану. Я тебе не нянька. — Он пошел к двери и бросил с порога: — Возьми мазь в заткнутой тряпицей склянке над очагом. Полечи свои ожоги.
Джек без сил повалился на стул. Гнев, только что пылавший в его крови, мгновенно угас. Джеку стало пусто… и стыдно. Понурив голову, он потер обеими руками лицо. Как мог он быть так глуп? Тихоня прав — он и вправду потерял власть над собой, отдавшись волнению стекла. Джек прошипел сквозь зубы несколько отборных пекарских ругательств. И когда он только научится обуздывать свою колдовскую силу?
Вот уже десять недель, как пожилой травник нашел его в кустах у Аннисской западной дороги и привез к себе домой. Десять недель учения, стараний и неудач. Каждая попытка Джека колдовать кончалась плачевно. Поначалу Тихоня не торопил Джека, ободрял его и давал советы, но теперь и он начинал терять терпение.
Джек потер виски. Немногого же он добился. Порой ему казалось, что он способен колдовать только перед лицом истинной опасности, когда сама жизнь разжигала в нем гнев. А здесь, в тихом доме Тихони, в сонной деревушке за десять лиг от Анниса, где на горизонте видны горы, ограждающие с запада Брен, никаких опасностей будто бы и не существовало. Здесь ничто не угрожало Джеку, его никто не преследовал и не загонял в угол. Тем немногим, кто был ему дорог, тоже ничто не грозило, да и война на севере, по словам Тихони, как будто утихомирилась на время. Бороться было не с чем и не с кем, и Джеку трудно было разжечь в себе гнев, чтобы направить его на стакан или иные предметы, которые ставил перед ним Тихоня. Эти упражнения оставляли его равнодушным — не стоило будоражить себя ради одной лишь науки. Первый месяц он вовсе ничего не мог извлечь из себя, пока не сосредоточивал свои мысли на Тариссе.