Выбрать главу

   — А вы сами–то верите в это?

Робле поджал губы.

   — Нет. Из–за этого самого Рануфф, мой мальчик, обезумел от тоски — он был пытлив, хотел до всего сам додуматься, понимаете? Он с монахинями спорил, когда еще совсем малышом был. Говорил, что, дескать, ежели Духа Святого нету, так Его и не следует отдельно именовать, и что ежели Христос — не Бог, так Он такой же сын Божий, как все мы.

Род присвистнул.

   — Ничего себе! Представляю. Такие речи для них — все равно что кипятком ошпарить!

   — Прозорливый парень, — пробормотал Магнус.

   — Угу. И вот до чего его довела прозорливость эта самая. Они, ясное дело, разбушевались, — продолжал Робле печально, — и стали вопить на него, что он, дескать, еретик, проклятый безбожник, и били его. А по дороге из школы домой его еще сильнее поколотили ребятишки, и он, когда к матери пришел, горько плакал. Она его утешала, говорила ласково, что лучше бы ему никогда не спорить с монахинями. А потом ко мне епископ заявился и стал попрекать меня в том, что я, дескать, отравил разум моего мальчика, потому как то и дело порочно толкую Священное Писание. И еще он мне зачитал то место, где Христос говорит, что горе тому, кто смущает умы детей, что лучше бы ему повесить жернов на шею и броситься в глубины морские. Но я‑то сроду при мальчике ни о каких своих сомнениях языком не болтал, да и при матери его — тоже, потому как видел, как напугалась она, когда я впервые с ней про это заговорил.

Робле погрузился в тягостное молчание.

   — Так и вы тоже, стало быть, заметили противоречия в учении епископа?

   — Было такое дело — это когда я сам молодой был. Прежний епископ, который до этого у нас служил, сказал мне, что я смутьян и что ум у меня порочный, что я, дескать, дьявола слушаю и соблазняюсь его речами. А сказать вам честно, и вправду мне власть церковников не по душе. Не возьму я в толк, чем же они так уж лучше, чем все прочие люди — ну, разве что они умеют, как говорится, свои страсти телесные укрощать. Хотел я тогда деру дать из деревни и даже попытался как–то улизнуть в ночи, да только тот епископ послал за мной погоню. Собаки вынюхали мой след, меня изловили, поколотили и привели обратно.

Магнус широко раскрыл глаза и быстро переглянулся с отцом.

   — Вот оно как, значит. Вам не позволено уходить.

   — Ну да. Епископ так рассудил, что я, дескать, по зову дьявола бежал, соблазненный его увещеваниями. Все эти леса, что вокруг деревни нашей, они, видите ли, — обитель Лукавого, а уж большой мир, что за лесами лежит, просто–таки создан для того, чтобы людей искушать и портить невинные души. — Губы Робле скривились в горькой усмешке. — Наверное, они и вправду так думают. Словом, потом заперли меня в темном доме, чтобы я сидел там и думал про свои грехи. Только кюре ко мне приходил и трижды в день читал мне проповеди. В конце концов так мне на волю захотелось, что я уж и сам поверил, что меня соблазнил Искуситель, и тогда я покаялся в своих прегрешениях. Выпустили меня, но глаз с меня не спускали. Да и зря, между прочим. Потому что я струсил тогда и вправду сам поверил, что я грешник великий. Я тогда холостой был. Прошло какое–то время, и епископ решил, что пора мне жениться. Я воспротивился, но он меня сурово отчитал и заявил, что уж либо я должен Богу служить и священником стать — а для этого у меня веры маловато, — либо жениться обязан, родить и воспитывать детей во славу Божью. Вроде как третьего пути нет.

   — Нет, — резко возразил Магнус. — Есть третий путь. Человек может не жениться и жить праведной жизнью, не становясь при этом священником.

Род кивнул.

   — Конечно, такая жизнь тоже трудна и ответственна. И очень одинока.

Робле невесело улыбнулся.

   — Епископы нам все время твердили, что ни один человек такого одиночества пережить не в силах и тех искушений, которые от одиночества бывают. А потому ежели ты не монахиня и не священник, то лучше жениться или замуж выходить. И вот они свели меня с девушкой, на которой больше никто жениться не хотел, и обвенчали нас. А она всю жизнь меня за то простить не могла, что ее за меня насильно выдали, а не по любви. Она меня все время попрекала, ругалась на меня, придиралась то и дело, ну и я снова стал думать, не убежать ли мне в лес. Да только она мне сына родила и стала такой же нежной и любящей матерью, какой была и осталась сварливой женой. Она, правда, терпеть не могла, когда Рануфф принимался с монахинями спорить. Когда он стал постарше, она его жестоко била, если он только рот раскрывал и начинал что–то не то говорить. Рануфф подрастал и все чаще и чаще спорил с нею, а она становилась все злее и злее — ну совсем как монахини. А церковники тоже мальчика то и дело отчитывали и позорили, все твердили ему, что он таким уродился порочным, что ему только в преисподнюю дорога — и все из–за того, что он мой сынок. Женушка моя тогда была готова меня из дома выгнать. Развелась бы она со мной — ежели бы, конечно, развод не был делом греховным. В скором времени она померла. Епископ ее назвал святой за то, что она так рьяно старалась вырастить Рануффа в страхе Божьем, за то, что так долго терпела смутьянство своего муженька.

Все это Робле выговорил равнодушно и спокойно.

У Рода сердце заныло от сострадания к этому человеку. Как благосклонна, как милостива была к нему судьба, что он встретил Гвен. Всколыхнулось и застарелое чувство вины. «Я — плохой муж», — с печалью подумал Род.

   — И ваш сын, — негромко проговорил Магнус, — усомнился в мудрости Божьей из–за того, что Бог позволил матери умереть, когда та еще не была старой?

   — Верно, — печально кивнул Робле. — Он так тосковал по матери, что о своих сомнениях говорил вслух. Мало того, он взбунтовался и стал требовать, чтобы церковники втолковали ему, как это добрый Бог мог забрать женщину в расцвете лет. Епископ принялся кричать на него, обзывал Рануффа богохульником, заблудшей душой и говорил, что это я вроде бы уморил свою жену. Благослови Бог моего сына, он в то не поверил, а епископ велел своим прислужникам изгнать из Рануффа дьявола. Его связали по рукам и ногам, подвесили на веревке и бичевали, и меня вместе с ним. Потом нас отпустили и мы побрели домой, а вернувшись, как могли перевязали друг дружке раны. Вот тогда Рануфф и заговорил про побег. Ну а я‑то уж это дело на своей шкуре изведал и стал отговаривать его, пугать собаками и новыми побоями. Уж так я его умолял, что он внял моим мольбам и остался, и старался хорошо себя вести, жить по правилам епископа — но на ту пору он уж вовсе разуверился в церковниках и почитал их злодеями.

   — А себя — закоренелым грешником, — пробормотал Род.

Магнус изумленно взглянул на него, а Робле кивнул.

   — Так и было. Он ни в кого не верил, только в одного Бога — так он мне сам говорил. И однажды ночью он все- таки, ничего мне не сказав, попытался бежать. Я ничегошеньки про это не ведал, а рано поутру охотники привели Рануффа обратно. Шум такой в деревне поднялся, всех перебудили, чтобы все деревенские увидели позор отступника. Его выпороли так же сурово, как когда–то меня, и в темной избе заперли и все читали ему проповеди, да только он оказался покрепче меня. Не пожелал сдаваться. Ну а потом… На третью ночь он повесился на собственном ремне.

Лицо у Робле сморщилось, плечи сотряслись от беззвучных рыданий.

Магнус потянулся к нему, желая утешить, но Род дал ему знак, и Магнус медленно убрал руку.

Наконец Робле открыл глаза и вздохнул.

   — Вы уж простите меня, люди добрые. Не надо было мне вам рассказывать про то, какой я плохой отец.

   — Я бы не стал вас в чем–то обвинять, — негромко возразил Род. — Дело в том, почтенный Робле, что тут у вас проповедуется не та религия, как в Церкви по всей стране.

Робле вытаращил глаза и уставился на Рода.

   — Вправду? Стало быть, в церквях за этими лесами обитают бесы, как говорится в наших сказаниях?

   — Ничего подобного. Хотя в большом мире хватает слабых и грешных смертных. Но в тамошних храмах проповедуются любовь и милосердие, как самая главная из добродетелей, и если там и есть наказания для заблудших, то они намного мягче. Даже тогда, когда кто–то совершает тяжкое преступление, его дело разбирают судьи, назначенные королем.