Шутить с Лизой парни не решались. Уж очень она казалась строгой, недоступной. С девчатами поет, веселится, а на развязных парней глянет — хоть в землю провались. Может быть, гордится, что начальствует над женским общежитием? Как знать.
Целую неделю хозяйничали девчата в красном уголке. Плели гирлянды из мягких душистых пихтовых веток, украшали стены. Из цветной бумаги делали полевые ромашки, колокольчики, розы, на ниточках свешивали их с потолка. Потом Лиза позвала комсорга Мохова и сказала:
— Теперь дело за вами. Вы с парторгом давно обещали устроить молодежный вечер. Послушаем доклад вашего замполита, ну и попляшем, повеселимся вдосталь.
В красном уголке перед началом вечера вывесили новые лозунги, свежий номер юмористической газеты «Сучки-задоринки», принесли красиво оформленную доску соревнования строительных бригад, пригласили из Чаруса лучшего баяниста Ивана Шевалдина.
На вечер Зырянов явился раньше всех. Весь этот день он находился в приподнятом настроении. Ведь сегодня он снова увидит Лизу. В красном уголке еще никого не было. Он прошелся между рядами пустых скамеек, окинул взглядом стены небольшого уютного зала, увитые свежими гирляндами из хвои, остановился возле стенной газеты, прочитал ее всю, а потом включил радиоприемник.
— Вы уже здесь, Борис Лаврович? — К Зырянову, стоявшему у окна, подошел большой кряжистый старик с посеребренной бородой, с густыми спутанными бровями. На нем был черный пиджак нараспашку, бордовая рубаха, низко перепоясанная гарусным поясом, широкие шаровары и сапоги, начищенные до глянца; его туловище казалось длинным, а ноги чересчур короткими. — На закат любуетесь? — сказал он грубым, трубным голосом. — Баско заходит солнце. Видишь, как пылает! Облака-то ровно из золота отлиты. Какая красота зря пропадает!
— Как это пропадает, Фетис Федорович?
— Народу тут в наших краях мало. Глядеть некому. Нигде такой красоты нет. Иной раз в час закатный любуешься, как играют, как меняются краски. Эх, думаешь, такую бы красоту на весь мир!
— Где же молодежь, товарищ Березин? Время начинать.
— Придут, придут. Скоро выплывут на улицу — кто с балалайкой, кто с гармонью. Народу сегодня много должно быть. Из Сотого квартала парни и девушки хотели приехать. Вот где, скажу я тебе, гвардейцы! Один Сережка Ермаков чего стоит! Шестьсот хлыстов за день мотопилой сваливает, чисто богатырь!
— А ты, Фетис Федорович, не говорил с ним о вступлении в партию?
— Рано ему еще. Пускай в комсомольцах походит. Вот женится, тогда и в партию можно. Он хорошо работает и в комсомоле. Ну, а женится, остепенится — ему работа со взрослыми как раз.
— Странно ты рассуждаешь, Фетис Федорович. Неверно.
— Может, и неверно, но у меня нет неженатых коммунистов.
— Зачем, Фетис Федорович, обижать холостых комсомольцев? Сам-то, когда вступал в партию, был женат?
— Обо мне особый разговор. Я, можно сказать, с ревом в партию вступал.
— Как это с ревом?
— А так. Дело прошлое. Мы, Березины, с испокон веку в лесу живем. Лес-то раньше добровольной каторгой был. За деньги покупали каторгу.
— Лес покупали?
— Не лес, а работу в лесу. Вы, нынешние люди, безработицы не нюхали. А мы, чтобы не подыхать с голодухи, в любое пекло готовы были лезть. Да и в пекло-то задаром не пускали. Сунешь начальству взятку — оно и смилуется над тобой, пошлет на лесозаготовки. Приведут тебя в глухой лес, верст за двадцать-тридцать от жилья, и говорят: «Отсюда поставляй заводу дрова, бревна». Кругом лес, лес — и больше ничего. Вырубишь себе избушку, накроешь берестой, сложишь в углу дымный чувал, настелешь нары из жердей, накидаешь на них сена — вот тебе и хоромина для всей семьи!
— Так ведь жилье-то завод должен был строить!
— Мало ли что должен! Не те были времена… Днем о женой и детишками в лесосеке пластаешься: валишь, кряжуешь деревья. Главный твой инструмент — поперечная пила-матушка. Сам ее точишь, сам правишь, как умеешь. Ночь придет — запрягаешь конягу, взятую в долг, и везешь свою продукцию на завод. Кругом темнота, бездорожье, плюхаешь по лесу один, тянешь из нырков за оглоблю воз вместе с лошадью, только стон идет в ночи от твоей ругани на судьбу.
— Да, не сладко было.
— А человек, какой он ни на есть, стремится к лучшему. Так и я. Весь свой нищенский заработок старался вложить не в еду, не в одежду, а в коней. Тут был свой расчет. Думал, чем больше лошадей, тем легче. Если едешь на завод с лесом на одной лошади, то везешь полтора-два кубометра, а если поедешь на пяти — везешь семь-десять кубометров. Выгодно? Да! А если разобраться, то ты становишься машиной, батрачишь на лошадей. Ведь за ними надо ухаживать, заготовлять корм, дрожать за них, чтобы они не подохли, не изувечили себя. И так вот проходила жизнь. А когда в семнадцатом году я услышал от большевиков, что можно жить совсем по-другому, что для этого надо рабочим взять власть в свои руки, — бросил все и пошел с ними. И потом, когда подал заявление в партию, рассказал про себя все по чистой совести. Сказал, что держал пять рабочих лошадей. На меня и поднялись: дескать, ты кулак, ты не достоин быть в партии… И вот тогда я заревел слезами от обиды, от боли. И мне поверили. С тех дней я и стал коммунистом…