Начальник участка Ошурков в первые дни тоже было зачастил к новому мастеру. Однажды пришел вечером навеселе. Вытащил бутылку из кармана, поставил на стол.
— Вот лекарство от всех хворей и бацилл.
— Что это? — удивился Багрянцев.
— Это, брат ты мой, лесная сказка, северное сияние и тому подобные красоты, без которых тут человеку жить невозможно. Не понимаешь? Давай-ка стаканчик да корочку хлебца. Это же, черт возьми, спиртус, древеснус, глюкозус.
— Древесный спирт? Так им же отравиться можно!
— Ну-ну, не пугай. Ни один еще грешник ноги не протянул от «лесной сказки». Продукция особой выработки.
Пить с Ошурковым Николай Георгиевич наотрез отказался. Начальника участка, бывшего уже на взводе, это не очень огорчило. Он плотно уселся за столиком и не спеша, сквозь зубы, тянул из стакана ядовитую влагу. После, когда у Ошуркова отвисла толстая нижняя губа, он поднял водянистые глаза на Багрянцева.
— Выходит, гусь свинье не товарищ? П-понятно, кто мы тут? Медведи, барсуки! Одни лапы сосут, другие — спирт. А с-скажи, пожалуйста, чем мы хуже тех, что живут в городах? Им все двадцать четыре удовольствия, а нам одно — спиртяга, да и за него нас бьют в хвост и в гриву… Н-нет, ты постой, не оправдывайся. Я ведь тоже когда-то горожанином был. В духовной семинарии учился. Но смутил зеленый змей. Загнал меня в лес, к медведям. Тут я и застрял навсегда, навечно. Что у меня осталось? Одна «лесная сказка»!
Со временем, свыкшись с новой обстановкой, Багрянцев хорошо освоил лесное дело. Целыми днями находился в делянках, а вечером сидел в конторе, оформлял документы на заготовленную и вывезенную древесину, выписывал рабочим наряды. Появление в лесосеке нового мастера как бы подтянуло всех лесозаготовителей. Работа пошла веселее, дружнее. И вскоре Моховой лесоучасток в борьбе за производственный план вышел на первое место в леспромхозе. Ему вручили переходящее красное знамя и денежную премию.
Ошурков устроил в конторе вечеринку, пригласил самых что ни на есть «лесных богатырей». Без мастера тут, понятно, никак не обошлось. Его привели почти силой, подхватив под руки. А раз оказался в тесной компании — заставили выпить хотя бы один стаканчик. Мол, если не выпьешь — через воронку выльем. Ну и выпил. Лиха беда — начало.
А утром что за наваждение! Очнулся и глаза протирает. Лежит на широкой деревянной кровати под низко нависшим потолком. Лежит в одном белье. Глянул на руку, а между пальцами запутался длинный черный волос.
Только пошевелился, скрипнула кровать, а у изголовья стоит Манефа; во взгляде, во всей ее фигуре что-то хищное, кошачье. Вспомнил, ведь это она вчера обслуживала застолье, подавала жареное-пареное.
— Голова, поди, болит, Николай Георгиевич? — стоит рядом, спрашивает, сама радостная, торжествующая, праздничная.
— Ох!
— На вот, выпей, поправишься.
У нее на столе и стакан уже подготовлен: налитый, полный. Взял этот стакан с ободком сивушного масла у краев и опрокинул весь сразу. Выпил, чтобы заглушить боль, совесть.
Потом в хибарку втиснулся Ошурков. Красными рачьими глазами оценил обстановку. А когда Багрянцев напялил ватник и вышел, покачиваясь, во двор, начальник участка ухмыльнулся.
— Омолоснилась, Манефа? А греха не боишься?
Саранкина подбоченилась.
— Степан Кузьмич, а я разве хуже всех? Почему людям счастье, а мне нет? Почему это я должна видеть свое счастье только во сне? Я ведь еще не старуха. Мне всего тридцать два года… Николай Георгиевич тоже несчастный. Я плохого ничего не сделала.
— У него жена, дети.
— Хороша жена! Отправила мужика, поезжай к чертям на кулички. Дорожила бы, так возле себя держала. Теперь не война. По доброй воле человека от себя отправила.
— Обстоятельства у них так сложились.
— Да не говори, Степан Кузьмич, — «обстоятельства». У нее там, в городе, наверно, другой припасен, получше, вот она и отослала Николая Георгиевича. А он тут мало приспособленный. Захожу к нему, он стоит у рукомойника и платочек носовой в кулаках стирает. У меня сердце кровью облилось, до чего его стало жалко. Одна голова — всегда бедна.