Такие бедные, что хоть плачь, — даже дети говорят об этом!
Потрясешь — и зазвенит
Родственники же наши, чьи голоса доносились из-за перегородки, стали незаметно богатеть. Очень незаметно, знаете ли, но по голосам это слышалось: раньше у них были тихие и робкие голоса, теперь же в них словно бы обозначился призвук металла и что-то зазвенело, как звенят медные деньги в сложенных коробочкой ладонях. Сложишь, потрясешь — и зазвенит. Таинственно, невнятно, глуховато. Вот так же и в голосах — звенело, и началось это после того, как родственники перестали собирать крыжовник по горсточке, смородину по кружке и клубнику по тарелке. И произошло это в ту пору, когда годы таких горсточек, кружек и тарелок — пятидесятые годы — сменились шестидесятыми. Сменились годы, а значит, и собирать можно было больше — ведрами и тазами. Для этого родственники вскопали новые грядки под клубнику, удлинили ряды смородины и крыжовника, а для огурцов и помидоров возвели застекленный парник. Потому-то и зазвенело сначала в ладонях, а потом и в голосах, и бывшие бедные родственники вдруг стали богатыми.
Мы же, и не бедневшие, и не богатевшие, оказались среди бедных, как, будто именно здесь нам и место. Оказались, хотя и нам хотелось разбогатеть, и мы могли бы вскопать, удлинить, застеклить. Могли бы, но что-то удерживало, что-то не позволяло — некая досадная помеха, некое стеснение в груди, обручем сжимавшее легкие и не дававшее глубоко вздохнуть. Вот, казалось бы, и вздохнул, набрал полную грудь воздуха, а до конца все равно не получается — недобираешь частичку. Так же и мы, берясь за молотки и лопаты, словно бы ждали, что нам скажут: «А ведь дедушка-то у вас был кулак!» Скажут, и нам снова придется подкоротиться, вытянуть вдоль туловища руки и уронить набок голову, как молчаливому плотнику, повесившемуся в уборной.
Родственникам же нашим повезло: их дедушки и бабушки не были кулаками, а, напротив, сами раскулачивали и ссылали. В те самые — именуемые тридцатыми — годы они, надев пролетарские косоворотки и повязав комсомольские косынки, ходили по деревне с лозунгом: геть куркуля! — и вывозили на телегах конфискованное имущество, тюки, узлы, сундуки и чемоданы. Поэтому внукам не надо было укорачиваться — они могли удлиняться. Удлиняться даже за счет нашей половинки: наша-то все равно пустовала.
И вот однажды родственники, словно по ошибке, посадили тюльпаны у нас на клумбе, поставили шкаф и зеркало у нас в комнате и вынесли диванчик с овальной спинкой к нам на террасу. Мать и отец так растерялись, что не смогли ничего сказать: «Собственно, почему?..» — «Ах, у вас здесь так просторно, а у нас такая теснота!» — посетовали родственники. Мать и отец попытались им напомнить, что когда-то именно мы заплатили большую часть суммы за постройку дачи, но они ответили, что те годы давно прошли и наша большая часть постепенно превратилась в меньшую. Превратилась так же, как превращается в приземистую коротышку пожарная каланча, окруженная высокими, многоэтажными башнями.
Нельзя… нельзя… нельзя…
Одним словом, диванчик остался стоять на террасе, и всякий раз, когда я на него забирался, мать мне говорила: «Нельзя. Испачкаешь. Это чужое». То же самое повторялось, когда я украдкой заглядывал в шкаф, надеясь обнаружить там что-нибудь сладкое, коробку с пастилой, бумажный кулек с мармеладом, купленным в пристанционной палатке, — посыпанными сахаром лимонными дольками. Да, заглядывал в шкаф или рисовал пальцем на пыльном зеркале. «Это чужое. Нельзя. Сколько раз тебе повторять!» — сокрушенно вздыхала мать, плотно закрывая передо мной дверцы шкафа и отнимая мои руки от зеркала. И когда рвал цветы — не тюльпаны, а пробивавшиеся рядом васильки и колокольчики, — то же самое. И когда не рвал, а просто ловил бабочек на клумбе: «Нельзя… нельзя… нельзя…» — «Почему же нельзя?! Ведь раньше было можно!» — с обидой спрашивал я мать, внушая ей, что заключенное между раньше и теперь время — недостаточный повод для такой несправедливости. Мать ничего не произносила в ответ, хотя улыбка на ее лице означала, что она признает мою правоту и даже готова со мной согласиться, но — сделать ничего не может. Может только вздохнуть и виновато развести руками: мало ли что было раньше! Ты уж не обижайся, дружок!