Целых четыре — шутка ли сказать!
Потому-то мне так и знакомы эти окна, этот двор, эти неуклюже парадные двери, открывавшиеся лишь первого сентября. В этот праздничный день на ступенях выстраивались горнисты и барабанщики в белых блузках, галстуках и пилотках. Морща лоб и округляя щеки, они выдували из медных, воздетых к небу, сиявших на солнце труб натужные звуки пионерских фанфар и выбивали палочками дробь на натянутой свиной коже. А по заасфальтированному плацу школьного двора в алфавитном порядке маршировали шеренги: первый «А», первый «Б», первый «В»… Да, парадные двери и эта узкая боковая дверь, в которую мы врывались, вламывались, протискивались каждое утро, начиная со второго сентября. Протискивались, стараясь не попадаться на глаза суровой, грозной, носившей гимнастерку, как комендантша, директрисе по имени Дора Дормидонтовна. Она следила за нашими прическами (непременно с челочкой или под ноль), пришитыми к кителям и гимнастеркам пуговицами и выстиранными воротничками. Так же ловко мы ускользали от дежурных с повязками, проверявших, чтобы у каждого в портфеле был дневник и черный сатиновый мешок со сменной обувью. В портфеле или поверх портфеля, привязанный за резинку к ручке. Со сменной обувью и матерчатой нашивкой, на которой химическим карандашом выведены фамилия, имя и номер класса владельца: Павлов, первый «Б».
Красное кирпичное здание, окна учебных классов, черные, сатиновые школьные годы…
Кирпично-красные отсветы
Впрочем, уродливость и неуклюжесть я тоже разглядел потом, через много лет, а до этого школа казалась мне храмом. Да, с того самого дня, когда меня впервые поставили в шеренгу, выстроенную перед парадными дверями, и из медных раструбов вырвались натужные звуки фанфар, и по натянутой свиной коже застучали барабанные палочки, я был убежден, что столь часто произносимое взрослыми слово — храм — относится именно к школе. Убежден, что никаких других храмов на свете попросту не существует. Какие еще могут быть храмы, если я каждый день слышу, что школа — это совершенно особое, предназначенное для благоговейного поклонения, святое место, уступающее по своему значению, пожалуй, только Кремлю или Мавзолею. Уступающее, — понятно, уступающее, поскольку в Кремле заседает правительство, а в святая святых Мавзолея, пронизанного фиолетовым свечением, покоится набальзамированная мумия вождя. Но в то, же время про Кремль и Мавзолей не говорится, что это храм, а про школу — говорится.
«Дорогие дети, сегодня вы переступаете порог школы. Все вы должны помнить, что школа — это храм науки, храм знаний, и ваша задача овладевать этими знаниями, учиться, учиться и учиться, как завещал Владимир Ильич», — произносит наша директриса, обращаясь к застывшим на плацу шеренгам. И точно так же, как по особому, благоговейно-назидательному оттенку ее голоса я догадываюсь, что Владимир Ильич — это не какой-то Владимир Ильич из соседнего дома, а тот самый вождь из Мавзолея, я ни минуты не сомневаюсь в том, что настоящий храм и должен выглядеть как красное кирпичное здание, обнесенное решетчатой оградой.
Ни минуты не сомневаюсь и верю: храм — это школа, школа — это храм. Верю и не допускаю даже мысли, чтобы вдруг обнаружился еще какой-нибудь храм-самозванец, — не допускаю, так же как мысленно не допустил бы, чтобы человека из соседнего дома звали Владимиром Ильичом. Ходит с палочкой по краю тротуара — седой, сутулый, шаркающая походка, на ногах ботинки с калошами, на голове тюбетейка, в авоське болтается буханка черного хлеба, из бидончика выплескивается молоко, и пожалуйста, вам — Владимир Ильич! Нет уж, братец, нас не обманешь: в такого Владимира Ильича все равно не поверим! И уж тем более не поверим в то, что какое-нибудь здание — кроме красного кирпичного — именуется храмом. Храм, как и Владимир Ильич, может быть только один, и название его — школа.