Так размышлял я, стоя в шеренге и слушая дробь барабана, с этими же мыслями ступал на вощеный паркет, поднимался по лестнице, устланной ковровой дорожкой, входил в узкую комнату класса, пахнущую засохшими чернилами, мокрым мелом и пыльными фикусами, и садился за черную парту с откидывающейся крышкой. С этим же — все четыре года, и каково же было мое удивление, когда я узнал, что красное кирпичное здание, обнесенное решетчатой оградой, было построено на месте разрушенной церкви, и что эта церковь и есть настоящий храм! Я прочел об этом в заметке, вырезанной из старой, пожелтевшей, крошащейся на сгибах газеты — прочел, ра擜бирая свое наследство, состоявшее из фотографий, писем и всяких ненужных бумаг. Там же, в бумагах, попалась и открытка с изображением разрушенного храма — вот вам кресты на золоченых маковках, кокошники и теремные оконца, печатные изразцы, опоясывающие главный купол, и иконка Богородицы в божнице! Хотя изображение на открытке наполовину стерлось и выцвело — вот вам, пожалуйста, можете часами разглядывать, пока вам не станет жутко от мысли, что на месте храма построили нечто красное, кирпичное… с низким крыльцом-площадкой и неуклюже-парадными дверями!
Вот и я разглядывал, и мне — становилось.
Становилось настолько, что пожелтевшая открытка с наполовину стертым и выцветшим изображением выпадала из рук, и газетные строчки обморочно плыли перед глазами. Площадка и парадные двери на месте маковок, кокошников и изразцов! Красное, кирпичное, экзистенциальное — вместо голубого, евангелического!
Так я думал, склонившись над своим наследством, и от четырех лет моей прежней жизни в памяти оставались лишь кирпично-красные отсветы. Событий этой жизни я не помнил: их словно бы и не было, а было лишь это, похожее на тусклый свет электрической лампы, лучи которого пронизывают оседающую кирпичную пыль. Оседающую пыль — как на стройке, где дробят молотком обломки старого кирпича, и при этом на шнуре болтается лампочка, создающая вокруг странный мутно-красный полусвет. Тусклая лампочка, мигающая в пыли, — вот мои школьные (пятидесятые!) годы, и только теперь эта пыль рассеялась, и я увидел то, чего не видел раньше. Я понял, что Владимир Ильич из соседнего дома, шагающий с бидончиком и авоськой по краешку тротуара, — не какой-нибудь, а самый настоящий, и самозванцем оказался не разрушенный бульдозерами, а заново построенный храм. Храм науки, храм знаний — и оказался… «Дорогие дети, сегодня вы переступаете порог…» М-да…
Но самое жуткое заключалось в том, что с тех пор я и сам стал представляться себе самозванцем, чья жизнь словно бы прожита на месте другой жизни, настоящей, но не прожитой, так же как не прорастает пшеница, задушенная сорняками. Золотистые зерна пшеницы зачерпнули пригоршней из решета, бросили в распаханную, дымящуюся борозду, присыпали сверху теплой землей, чтобы их не склевали птицы, и стали ждать первых всходов, но так и не дождались, поскольку первыми-то поднялись сорняки и не дали взойти пшенице. Да, не дали, не дали: об этом и в Евангелиях есть — в притчах…
Вот и я такой, знаете ли, сорнячок.
Выпер из земли, расправил листья и потянулся к солнышку, красуясь своими колючками и впитывая корнями влагу из жирной почвы. И невдомек сорняку, что под ним — пшеничные зерна, которые могли бы взойти и заколоситься, если бы не его прожорливые корни. Но не заколосились, лишенные влаги, и слава богу, что сорняку об этом невдомек, иначе бы застыдился он своих колючек и усох от тоски. Куда его колючкам до золотых колосьев, да и сам он жалок по сравнению с пшеницей. Поэтому, слава богу, слава богу…
Расти, сорнячок!
Глава шестая МЕТЛЫ ВОРУЮ
Плохих — не бывает
Сам не знаю почему, но в школе у меня не было любимого учителя, и я одинаково любил всех учителей. Едва лишь я ступил на вощеный паркет, поднялся по ступеням и вошел в узкую комнату класса с рядами парт, столом учителя и крашеными стенами, меня охватило восторженное любовное чувство. Оно распространялось на пыльные фикусы в дощатых кадках, кусочек мокрого мела в желобке черной доски, засохшие чернильные кляксы и потеки, покрывающие покатую крышку парты. Распространялось и на фигуру учителя, одетого в педагогически скромный костюм и рубашку со строгим галстуком — серым в мелкую крапинку, — аккуратно подстриженного ручной машинкой за сорок копеек и привычно причесанного на прямой пробор. Причесанного, но при этом ответившего стыдливым отказом на предложение парикмахера: «Освежить?» Иными словами — обдать душистой, покалывающей изморосью одеколона, выдуваемого из пульверизатора с обтянутой сеткой грушей. Да, такое предложение, а он отказался, хотя парикмахеры этого очень не любят, хмурятся, обижаются и неприязненно замолкают. Но он всегда стыдливо, с запинкой отказывается и краснеет: «Нет-нет, благодарю». — «Да почему же?! Извольте…» (Для пробы выпускается в воздух душистый дымок: пуф-пуф.) — «Нет-нет…»