Амадеус и Александр обернулись и увидели Зелеева, стоящего у подножия лестницы. Даже с перевязью на левой руке он выглядел щеголеватым и безукоризненно элегантным в своем шелковом халате.
– Иди спать, – сказал он мягко, и мальчик, неожиданно залившись краской стыда, встал на ноги и пошел наверх, немного нетвердо ступая по ступенькам.
– Не принимайте это близко к сердцу, – сказал Амадеусу Зелеев. – Утром у него в голове будет стучать молотком, и тошнота ему обеспечена. Он больше не будет этого делать наспех.
Хотя утром Александра и впрямь мучало похмелье и тошнота, к нему вернулись хорошие манеры, и он искренне и с видимой болью просил у них прощения – и у отца, и у Зелеева, а когда, на следующий день, все они стояли на платформе железнодорожного вокзала в Давос Дорфе, и он благодарил их за все, он говорил с настоящей неподдельной теплотой.
– Мне так жалко Аннушку, – проговорил он и протянул отцу руку. Амадеус колебался только долю секунды, а потом отдался своим чувствам и обнял сына, и благодарность захлестнула его, когда Александр ответил ему тем же.
– Пожалуйста, скажи спасибо маме за то, что она разрешила тебе приехать, – сказал Амадеус, голос его был хриплым от волнения. – Я напишу ей сам, конечно.
– А мне ты тоже напишешь?
– Если ты хочешь.
– Конечно, хочу! Очень.
Александр повернулся к Зелееву.
– И вам тоже спасибо, Константин. Как жалко, что у вас сломано запястье. Надеюсь, вы скоро поправитесь.
– Еще несколько недель – и будет полный порядок, – Зелеев тоже обнял Александра, и его зеленый глаз подмигнул. – Твой отец уверен, что я плохо повлиял на тебя той ночью.
– Так оно и есть, – вмешался Амадеус.
– Я не хотел огорчить тебя, папочка.
– А я уже забыл об этом.
Поезд подкатил к станции, остановился ненадолго, дав пассажирам выйти и зайти внутрь, а потом, без долгой проволочки, запыхтел дальше. Они махали друг другу рукой – Зелеев достал большой белый платок и размахивал им на прощанье. Поезд исчез из виду, и русский обернулся, чтоб посмотреть на Амадеуса, ожидая увидеть на его лице грусть. Каково же было его изумление, когда вместо этого он увидел настоящую радость и безоблачное веселье. Просто – хотя Зелеев и не заметил это – Александр только что назвал Амадеуса папочкой, впервые за семь лет.
Eternité была закончена двумя годами спустя, весной 1931 года. Им понадобилось пять лет, и они работали гораздо медленней по мере того, как работа близилась к завершению – частично потому, что уникальность их творения требовала особой осторожности и заботы. Но была и еще одна причина: оба они понимали, что как только скульптура будет окончена, у них не будет причин оставаться вместе. Несмотря на разницу в их характерах и стычки, которые продолжались, временами переходя во взрывы бешенства – как в мастерской, так и дома, – оба они полюбили друг друга. И Амадеус знал – он боится завершения работы, боится пустоты, которая придет ей во след.
Законченная скульптура стояла во всей своей красе, высотой в триста пятьдесят миллиметров, и Зелеев подозревал, что если б ее увидел сам Фаберже, он бы отверг ее – по сверхтребовательным меркам Мастера в ней был только одному русскому заметный изъян. Но все же Константина Ивановича Зелеева никогда еще не переполняла такая распирающая гордость и чувство удовлетворения – потому что Eternité, без сомнения, была именно тем, о чем он мечтал, и чем она должна была стать: изысканным, бесценным произведением искусства, сделанным безошибочной рукой настоящего мастера из бесценных материалов в едином порыве вдохновения, с любовью, мастерством и бесконечным терпением.
– Ну, что теперь? – спросил Зелеев в тот день, когда были закончены последние работы по отделке скульптуры, и оба они уснули в креслах в полном изнеможении.
– Я не знаю, – Амадеус почувствовал внутри пустоту. – Что вы собираетесь делать?
Зелеев пожал плечами.
– Уеду.
– В Женеву?
– Думаю, в Париж, – русский немного помолчал. – Париж, это – именно то, что мне нужно сейчас.
Он опять сделал паузу.
– Вы тоже могли бы поехать, mon ami, – сказал он через некоторое время.
Амадеус улыбнулся.
– Я так не думаю.
– Вы останетесь здесь?
– Только здесь мое место.
В сущности, они были посторонними людьми друг для друга, незнакомцами, которых познакомила и соединила вместе любовь к Ирине и общая цель. И теперь, когда их греза воплотилась в жизнь, различия в характерах, казалось, снова могли стать причиной обоюдного дискомфорта. Но, однако, ни тот, ни другой не хотели сделать друг другу больно; оба чувствовали, что взаимная привязанность останется надолго – даже если сейчас им придется расстаться.
– Что будете делать с ней?
– С Eternité? – Амадеус покачал головой. – Ничего.
Зелеев подался вперед в кресле, его зеленые глаза заблестели.
– Это – уникальное произведение искусства, mon ami. И даже великое.
– Хочется верить.
– Великие произведения искусства должны видеть все, друг мой.
– Да… если они создаются для этого, – Амадеус помолчал. – Но все, чего я хотел – это воссоздать Иринин водопад… во имя памяти о ней… использовать ее дар, чтоб воплотить наше видение в жизнь. И благодаря вам это нам удалось – именно так, как мы дерзали мечтать. Может, я и неправ… но мне не нужно, чтоб кто-нибудь видел ее – разве что мой сын… Я был бы очень рад, если б Александр взглянул на нее и понял, что мы смогли создать.
Зелеев молчал, но недолго. Потом он спросил:
– Вы позволите мне взять ее с собой в Париж?
– Нет, – Амадеус покачал отрицательно головой. – Мне хочется, чтобы она осталась здесь. Здесь ее место. Мне очень жаль, Константин. Простите меня.
– Но тогда мы могли бы свозить ее по крайней мере в Женеву, или в Цюрих – если это вам больше понравится. Нет, я хорошо понимаю, что драгоценности и золото – ваша собственность, mon ami. Но согласитесь, вы допускаете, и я в этом совершенно уверен, что львиная доля труда в создании скульптуры принадлежит мне. Что уж там говорить, я – отличный ремесленник. Но это не все. Я – еще, без сомнения, художник и, естественно, я хочу, чтоб мое творенье увидели.
Напряжение в комнате стало почти физически ощутимым, и между ними словно начала вырастать пока еще небольшая стена. Амадеус всегда думал, что Зелеев понимает и разделяет его чувства и намерения. Совершенство скульптуры, достигнутое их совместным трудом, не имело для него ничего общего с ее стоимостной ценностью или возможным публичным признанием ее высоких художественных достоинств.
– Я думал, что вы понимаете, Константин, что я чувствую, понимаете с самого начала… что такое для меня Eternité, – пытался он объяснить Зелееву. – Мне казалось, вы понимаете… это – моя сокровенная любовь к Ирине. Просто воплощенная память о ней. Это – очень личное, и не имеет никакого отношения к другим.
Русский встал с кресла.
– Я понимал это, – холодок закрался в его голос. – Но на нее ушли пять лет моей жизни – так же, как и вашей, мой друг. В нее влилась вся моя творческая сила, моя душа – не только ваша.
Амадеус в упор взглянул на него.
– Чего вы хотите? – не выдержал он.
– Совсем немного, – Зелеев сделал паузу. – Итак, это – моя лучшая работа. Из всего, что я сделал. Звучит не как пустые слова, не правда ли? И, я это чувствую, – самая прекрасная. Я также верю, что она может стать самой завораживающей, магической игрой фантазии, которая когда-либо была воплощена со времен исчезновения Дома Фаберже. И это тоже – не хухры-мухры, mon ami. Я не прав?
Какое-то время он поглаживал свои рыжие усы, и глаза его были подернуты дымкой.
– Я хочу, чтобы кто-нибудь – пусть только один человек, если это все, что вы можете мне позволить… но только пусть это будет человек, обладающий талантом и знаниями истинного ценителя, – мог взглянуть на скульптуру и вынести свой приговор.
– Что именно он должен оценить? Ее стоимость?
– Не смешите меня, mon ami. Вы отлично понимаете, что дело не в деньгах. На предмет ее совершенства, – голос и глаза Зелеева подчиняли себе Амадеуса. – Это все, о чем я прошу. Это что, очень много?