Он встал с кровати — возможно, для того, чтобы избежать дальнейших расспросов Сусаны, — и мельком глянул на мой жалкий рисунок, торопливый неумелый набросок окна и трубы, зловеще маячившей в глубине, позади сада; до сих пор мне так и не удалось более или менее сносно изобразить кровать, плиту и тем более саму Сусану. Он потрепал меня по плечу, но ничего не сказал. Вернулась сеньора Анита и, велев Сусане лечь, укрыла ее; перед этим она взбила подушки и перестелила постель. Ей помог Форкат. взявшись обеими руками, он аккуратно и ловко подтянул матрас. На тыльной стороне его рук отчетливо выступали длинные толстые вены, но больше всего меня поразила кожа: покрытая пятнами, она была похожа на какую-то странную, неведомую карту — одни пятна были желтыми, словно от йода, другие темно-розовыми, будто атласные заплатки, нашитые на кожу. Вероятно, когда-то он обжегся — огнем или кислотой, или, быть может, это следы какой-то загадочной болезни, от которой у него местами сошла кожа. И еще я различил странный запах, похожий на запах вареной цветной капусты, — домашний, уютный и пресный, который никак не вязался с моим представлением о бандитах.
Сеньора Анита повела Форката наверх, чтобы показать комнату, где ему предстояло жить, я вернулся к моим беспомощным каракулям, а Сусана некоторое время лежала, глубоко задумавшись, потом открыла флакончик с лаком и принялась красить ногти. Чуть позже мы услышали, как они разговаривают за дверью в гостиной.
— Тебя ищет полиция? — спросила она.
— Не знаю… Наверное, уже не ищет, — ответил он. — Я играл в этом деле второстепенную роль. Хотя все может быть, но идти мне в любом случае некуда.
Она усадила его, предложила вина и, должно быть, снова достала письмо, потому что мы услышали, как он сочувственно произнес:
— Не читай, не мучай себя. И главное, не теряй надежды…
— Слишком поздно, — ответила она, — я уже не сумею его простить. Я могла бы простить многое — измену, другую женщину…
— По-моему, у него нет других женщин, — перебил Форкат.
— Пускай, но зато есть нечто более страшное, — пробормотала сеньора Анита, и в ее голосе послышалась печаль, которая не оставляла ее ни на минуту, печаль, которая имела над ней больше власти, чем вино.
— Ты знаешь, что я имею в виду, — добавила она.
— Да, — ответил он.
Они помолчали, потом она кашлянула и продолжила.
— Значит, он только это тебе и сказал? — проговорила она. — Только это?
— Не совсем. Еще он сказал, что никогда тебя не забудет. Я хочу сказать…
— Я отлично знаю, что ты хочешь сказать, — перебила она.
Затем послышалось знакомое звяканье бокала о горлышко графина.
— По-моему, не стоит об этом думать, — добавил Форкат. — Все давным-давно позади.
— Это он сказал, что все позади? Так и сказал? Вот только бы узнать, правда ли это… — Ее голос был едва слышен, мы с трудом его различали. — Хорошо еще, что дочь не забывает… А со мной давно все понятно: я в полном дерьме. Если вдуматься, я никогда из него и не вылезала…
Я посмотрел на Сусану: мне бы очень хотелось, чтобы в этот момент она очутилась где-нибудь в другом месте, да и я вместе с ней. Она продолжала красить ногти, низко наклонив голову, и, казалось, полностью ушла в это занятие. Вероятно, уже не в первый раз она слышала, как мать жалуется на одиночество и на то, что ее бросили, с чем, по-видимому, уже смирилась. Повисла тишина, на этот раз она затянулась, было слышно, как в гостиной резко отодвинули стул — ножки скрипнули по плиткам пола, потом послышался слабый стон, и опять настала тишина… Я представил, как сеньора Анита закрыла лицо руками, чтобы заглушить рыдания, а быть может, прижалась лицом к груди этого человека и он ее обнял. Сусана подняла голову и пристально посмотрела на меня, словно в моих глазах отражалось то, что происходило в гостиной, потом склонилась над кисточкой, и ее черные волосы свесились вдоль плеч, образовав ровный бледный пробор на затылке.
Думаю, мы никогда не были так близки, как в этот миг, когда я чувствовал, что в ее склоненной голове роятся те же мысли, что и у меня, и она переживает то же чувство одиночества и сиротства, которое я испытывал втайне от всех рядом с матерью, хотя в Сусане оно, несомненно, было еще глубже, еще острее, потому что она была больна и еще потому, что ее мать, эта легкомысленная блондинка, кокетничала с жизнью, смеясь над одиночеством и бросая вызов мужчинам. В этом скрипе резко отодвинутого стула, в едва различимом бормотании и в длинных паузах, которые наступали вслед за ним, Сусане слышалось то же, что и мне — безнадежная, унизительная слабость матери, и ей было стыдно. Она схватила кусок ваты и принялась яростно стирать с ногтей лак, пока он не исчез окончательно, тогда она закрыла пузырек, отбросила его прочь и скользнула под простыни, оставив снаружи босые ноги. Она включила радио, потом выключила, взглянула на меня и вдруг начала дурачиться, как всегда делала, чтобы отвлечь меня от ненавистного ей рисунка — того, что предназначался капитану: показала мне язык, по-собачьи фыркнула и ударила себя кулаком в грудь, потом отбросила простыню, засучила ногами и замахала руками, словно в воздухе скверно пахло, а затем зажала пальцами нос, точно задыхаясь от запаха газа и ядовитого черного дыма, которые, как утверждал безумный старик, день ото дня разрушали ее легкие. Только на этот раз своими шутовскими выходками она старалась скрыть нечто такое, что по-настоящему ее беспокоило, более того, глубоко ранило. Потом, с трудом сдерживая нетерпение, она предложила сыграть партию в парчиси, и я покорно отложил карандаш, чтобы ей угодить. Из гостиной не доносилось ни звука.
Вечером, когда я уже собрался домой, на террасу вошел Форкат. На нем были диковинные сандалии на деревянной подошве и длинный черный халат с цветами и китайскими иероглифами. Он улыбнулся, подмигнул Сусане и, пряча что-то за спиной, подошел к столу. Я поспешно убрал свои наброски и на мгновение, еще более явственно, чем раньше, почуял нежный растительный аромат, исходивший от его рук пахло цветной капустой или, скорее, артишоками.
— Смотри, это шелковое кимоно мне подарил твой отец, — сказал он и медленно подошел к кровати. — А теперь сюрприз. Он велел кое-что тебе передать.
Это была открытка с видом Шанхая и зеленый шелковый веер. Он сказал, что на открытке изображена река Хуанпу и живописная людная набережная вдоль Банда — самого знаменитого бульвара на Дальнем Востоке, — небоскребы и старинное здание таможни. Открытка была без марки, потому что Ким, как пояснил Форкат, передал ее лично. Оборотная сторона была исписана убористым нервным почерком, который Сусана мгновенно узнала: это был почерк ее отца. На открытке было написано следующее:
Моя дорогая Сусана, это письмо тебе передаст человек, которого я очень люблю и которому доверяю. Отнесись к нему так же, как если бы это был я, будь радушна и гостеприимна, он никогда меня не покидал и во всем помогал (кстати, он превосходно готовит!). Сейчас у него возникли затруднения (я рассказал о них в письме маме). Он передаст тебе настоящий шелковый китайский веер зеленого цвета — ведь это твой любимый цвет, а также привет и поцелуй от меня, старого бродяги, который все время тебя вспоминает. Будь послушной девочкой, кушай хорошо, во всем слушайся маму и доктора и, главное, побыстрее выздоравливай. Твой любящий папа Ким.
Сусана задумалась, уставившись в пустоту, потом перевернула открытку и принялась рассматривать оживленную набережную реки Хуанпу.
— И все-таки я его не понимаю, — проговорила она. — Зачем ему это понадобилось? Почему он уехал так далеко?
— Это долгая история. Я бы сказал… — Форкат внезапно умолк и, прежде чем продолжить, втянул руки в длинные рукава кимоно и присел на краешек кровати, не отрывая глаз от Сусаны. — Я бы сказал, что он отправился на поиски чего-то очень важного, что некогда оставил здесь, в нашем с вами городе… Однако лучше отложить этот разговор. У нас будет достаточно времени, чтобы обо всем наговориться.