Лев Кокин
ЧАС БУДУЩЕГО
Повесть о Елизавете Дмитриевой
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Из «Записок Красного Профессора»
«В марте двадцать первого года Вася Платонов поручил мне готовить доклад на ячейке к 50-летию Парижской Коммуны, ибо было известно, что я прочитал о Коммуне книгу и, стало быть, изучил этот вопрос лучше кого-либо другого в уездном нашем городке, откуда незадолго до того выбили белых. Я действительно книгу прочел и пропагандировал ее в ячейке. Это была изданная Госиздатом небольшая книжица в переводе с французского, а я вообще был с гимназических пор книгочей и, должно быть, все равно бы этой книжки не пропустил, но тут особый мой интерес имел подоплеку. В данном случае, можно сказать, зверь бежал на ловца. Дело в том, что дядя Андрей, родной брат моей матери, участник Третьего Всероссийского съезда Советов, в свое время, рассказывая о съезде, собравшемся в Петрограде в январе восемнадцатого, передавал слова, какими Ленин начал свое выступление — самый первый отчет Советского правительства съезду Советов, — и слова эти настолько запали мне в память, что и фронт не сумел их стереть. „Товарищи! — говорил Ленин с трибуны Таврического дворца. — От имени Совета Народных Комиссаров я должен представить вам доклад о деятельности его за 2 месяца и 15 дней, протекших со времени образования Советской власти и Советского правительства в России… это всего на пять дней больше того срока, в течение которого существовала предыдущая власть рабочих… Продержавшись 2 месяца и 10 дней, парижские рабочие, впервые создавшие Коммуну… погибли под расстрелом французских кадетов, меньшевиков и правых эсеров-калединцев… Мы находимся в гораздо более благоприятных обстоятельствах…“
Повторяя перед комсомольской ячейкой эти ленинские слова — на четвертом году Советской власти, — я не мог не подкрепить их примерами прошедших трех с лишним лет, когда нам самим пришлось побывать под расстрелом — и не только меньшевиков, эсеров, калединцев, а и Деникина, и Колчака, — но мы не погибли, а победили. И таким образом привязав свою тему к текущему моменту, уж после этого добросовестно стал пересказывать содержание переводной книжки Дюбрейля. И постепенно дошел до раздела об участии русских в Коммуне.
У Дюбрейля, собственно, специально такого раздела ее было. Имелось всего лишь упоминание о „русской Дмитриевой“, сражавшейся на баррикадах в Батиньоле и на площадях Бланш и Пигаль во главе батальона женщин, обнаруживая „чудеса храбрости“. Однако переводчик снабдил это место подробным примечанием, которое я зачитал своим слушателям целиком, — в нем были поименованы и другие русские участники Коммуны с краткими сведениями об их дальнейшей судьбе: Сажин (Росс), поручик Шевелев, даже известный математик Ковалевская; ничего необыкновенного мы в этих фактах, понятно, не усмотрели — если Жанна Лябурб, Джон Рид, Бела Кун, Антикайнен, Дундич сражались за революцию вместе с нами, то почему бы нашим соотечественникам не оказаться вместе с французами… Но о Дмитриевой сообщалось, что после Коммуны она вернулась в Россию, вышла замуж, а затем добровольно последовала в сибирскую ссылку за мужем и в восьмидесятых годах жила в Красноярске. Вот к этой истории мои товарищи отнеслись с особенным интересом, и в первую очередь Люба Луганцева, именно из Красноярска переехавшая перед революцией в наш городок. Фамилия Дмитриевой, так же как и ее мужа Давыдова, тоже упомянутого переводчиком, ничего нашей Любе не говорила… Неужели же рядом с нею жила героиня Парижской Коммуны, а она об этом даже не подозревала?! Впрочем, и без того история этой женщины показалась в нашей ячейке загадочной: Коммуна, муж сомнительной репутации, добровольная ссылка… Но что я мог отвечать на вопросы, когда ничего, кроме этого, сам не знал.
Люба служила на почте. Через несколько дней она прибежала в ячейку со свежим номером петроградских „Известий“, посвященным 50-летию Коммуны, а в нем статья того самого Сажина (Росса), воспоминания участника о последних ее днях, и рассказано о знакомой ему русской женщине, которая во время Коммуны вела усиленную пропаганду и агитацию среди парижских работниц, „организовывая их в различных округах города“, а вернувшись в Россию, одно время жила в Красноярске — „с мужем, судившимся по уголовному делу“… Только называл эту знакомую Сажин (Росс) почему-то не по фамилии, как Дюбрейль, а по имени-отчеству — Елизаветою Дмитриевной. „Напишу-ка я родне в Красноярск, — сказала Люба. — Попрошу разузнать, уж больно мне любопытно…“ Я на это ей не без ехидцы ответил, что любопытство, в отличие от любознательности, черта чисто женская и, быть может, даже пережиток проклятого прошлого. Любознательностью она не упускала случая меня поддразнить, „ты у нас любознательный“, — говорила.