Выбрать главу

В начале июля осведомленные люди сообщили Папаше Беккеру, будто французское посольство домогается выдачи Лео Франкеля, «якобы скрывающегося у Беккера», а также «женщины, носящей имя Элиза, живущей с неким Утиным». Спустя несколько дней, когда, несмотря на протесты, петиции и обращения к властям и вопреки всем обычаям, прямо в кафе «Норд» схватили Эжена Разуа, стало ясно, что шутки плохи. Друзья настояли, чтобы Лиза не откладывая перебралась из своего отеля в более спокойное жилище, охраняемое к тому же женевскими интернационалистами. Общаться с «неким Утиным» отныне приходилось с большими предосторожностями.

Но уединение вовсе не тяготило теперь Лизу. После всего пережитого она даже нуждалась в этом лекарстве. А Лео Франкель, не понимая того, настойчиво звал ее ехать с ним вместе в Лондон:

— Вам нехорошо здесь, в Женеве… глаза дружбы ошибаются редко.

И доказывал, что при нынешних печальных обстоятельствах в одной лишь Англии еще сохраняется политическая свобода, которая позволяет и дальше служить делу пролетариата…

— Кстати, — прибавлял к этому Лео, — знаете, кто сказал так красиво о глазах дружбы? Несокрушимый каменный наш товарищ с бульвара Вольтера! Кто бы мог ожидать от саркастического вольнодумца?!

В другую сторону и по иным причинам собиралась Катя Бартенева. Прожить с детьми на случайные литературные заработки становилось труднее и труднее, решились реализовать оставшуюся после надела крестьян часть имения. Попутно Катю, как всегда, заботила тысяча других дел — и в том числе связанное с поездкою Павла Ровинского за Байкал. Без малого год минул, как передала она ему с известной целью Лизины деньги, однако каких-либо сведений о перемене судьбы сибирского узника покуда не доходило.

Из Сибири Ровинский, во всяком случае, не возвращался.

Происходили, впрочем, не одни расставания. Люди Коммуны продолжали воскресать из небытия, невзирая на колебания швейцарских властей и на вызванные этим угрозы. Приехала Андре Лео, а незадолго до отъезда Бартеневой появился Малон. Еще раньше стало известно, что сообщения о его расстреле ложны. Он скрывался, покуда по чужому паспорту не удалось выбраться из Парижа.

А вот Александр Константинович не появился в Женеве. До Лизы дошли кое-какие слухи о парижском Багратионе — от командира того батальона, где он сражался; точнее, со слов бывшего командира — в передаче тех, кто сам от него слышал о храбром кавказце, погибшем на баррикадах; будто бы отец его был царь имеретинский, а брат — русский генерал… Но имело ли это отношение к бывшему поручику? Можно было только гадать…

Отъезд Кати сильно подействовал на Лизу. Письма из дому тоже звали — и обстоятельные послания матушки Натальи Егоровны, встревоженной молчанием дочери, таким долгим и непонятным, и исполненные нежной грусти (за которой Лизе чудились невысказанные упреки, вполне ею заслуженные, наверно) весточки от Михаила Николаевича… В том душевном состоянии, в каком она находилась, порою так остро хотелось уткнуться лицом в матушкины руки или похлопотать над страждущим братцем, принимая в ответ его тихую радость. Нет, она не думала навсегда возвращаться к этой простой по-домашнему жизни, но окунуться в нее, вдохнуть, повидаться… Утин всячески удерживал ее даже от короткой поездки, приводил веские доводы, уговаривал хотя бы отложить до более спокойных времен. Ведь одно лишь то, что стало известно о пограничных мерах против проникновения бывших участников Коммуны в Россию, делало даже попытку пересечь границу опасной до крайности. Но вот Катю же это не остановило! Но ведь Катя не была Елизаветой Дмитриевой!

Это было, разумеется, правдой. Но ведь надо еще распознать эту страшную Дмитриеву в супруге отставного полковника Томановского!..

Вести из России — не домашние, газетные вести, — к сожалению, утинские доводы подкрепляли. В середине июля опять, который раз, вынырнул из забвения Нечаев. На судебном процессе в Петербурге главным обвиняемым, без сомнения, сделался он, хотя его-то как раз и не было среди едва ли не восьмидесяти подсудимых. Невзирая на все усилия царских, да и швейцарских, ищеек, Нечаеву все еще удавалось скрываться. Утин слышал, будто он подвизается в Цюрихе, пробавляясь писанием вывесок. В пространных судебных отчетах — теперь уже ко всеобщему сведению — выставлялась история убийства студента Иванова; на всеобщее обозрение предъявлялся нечаевский «катехизис» — катехизис революционера! — некогда под строгим секретом расшифрованный Утиным Лизе. Как и замышляли устроители публичного процесса — первого в истории России по политическим обвинениям (подчеркивал Утин), — все это вызывало ужас и отвращение, более, однако, к отсутствующему вожаку, нежели к самим подсудимым; выглядели они скорее жертвами, чем злодеями. А это уже противоречило замыслу устроителей. Студент Енишерлов дошел до того, что в своих показаниях заподозрил, не был ли Нечаев сыщиком. А защитник Спасович говорил, этого подозрения не разделяя, что и сыщик не сумел бы изловить больше людей… Из судебных сообщений возникала отталкивающая фигура — но только не типического революционера, как хотели того устроители, сближая нечаевцев с Каракозовым, Чернышевским, даже с «Интернационалкой» (так именовали в иных тогдашних газетах Международное товарищество рабочих), — и «уликою» служил нечаевский подложный мандат, скрепленный бакунинской подписью!