Агитационно упрощенная формула Покровского, непосредственно связывавшая науку с политикой, легко объясняла и оправдывала, скажем, двуличие того историка при дворе византийского императора Юстиниана, который одновременно писал две истории своего времени — официальную и откровенную. Приговор же от лица общественного идеала, при заранее декларируемой относительности, представал в моих глазах приближением к истине: общественный идеал моего поколения выражал себя в классовой точке зрения. Юстинианов историк Прокопий с его беспринципностью был в среде историков-марксистов невероятен.
Когда выдалось наконец время на повторное внимательное чтение воспоминаний Луизы Мишель, мне еще раз встретилось искомое мною „Кордери“ — оказалось, это название площади в Париже. Для памяти я себе выписал: „Когда, около 71-го года, люди всходили по пыльной лестнице дома Corderie du Temple, где собирались секции Интернационала, то казалось, что поднимаешься по ступенькам храма. Это и был храм, храм всеобщего мира и свободы“. А недолгое время спустя я прочел у Валлеса в романе из эпохи Парижской Коммуны: „Знаете ли вы площадь между Тампль и Шато д'О… Этот пустынный треугольник — площадь Ла-Кордери… Здесь пустынно… Но с этой площади… может прозвучать сигнал… которого послушаются массы… Здесь происходят заседания Международного общества рабочих… здесь собрались члены Интернационала…“
…Не следовало ли из этого, что, если „Елизавету“ называли „женщиной из Кордери“, значит, она была как-то связана с Интернационалом?..»
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
После долгого плавания сквозь пронизывающий туман кэб причалил наконец в Северном Лондоне к двухэтажному дому на Мейтленд-парк-род у самого входа в парк. За те несколько шагов, что отделяли ее от дверей, Елизавета Лукинична успела вспомнить позднюю осень в родном Волоке — эти голые черные ветви в промозглом тумане были точь-в-точь такими, как над милой сердцу Сережей на крутом берегу за господским волокским домом… У дверей, однако, к ее услугам был, по-английски, молоток на цепочке. Она решительно постучала по дубовой панели.
Прямая высокая женщина впустила ее в прихожую.
— Я бы хотела видеть мистера Маркса, — на очень правильном английском проговорила Лиза.
Женщина оглядела ее с головы до ног.
— Доктор Маркс очень занят.
Она ответила по-английски, но с немалым трудом. И снова, второй раз за несколько минут, Лиза подумала про Волок — говор этой женщины живо напомнил ей матушку Наталью Егоровну, которая на всех языках говорила с явным немецким акцентом. «Доктор Маркс ошн санит».
Без видимых усилий Елизавета Лукинична перешла на немецкий:
— У меня письмо к доктору Карлу Марксу.
— От кого, простите?
— Из Женевы… от друзей Иоганна Филиппа Беккера.
Услыхав это имя, женщина милостиво улыбнулась и протянула руку:
— Присядьте, пожалуйста, я передам письмо.
— Но я бы хотела повидать доктора Маркса…
— Присядьте, пожалуйста, — повторила повелительно женщина и отправилась с письмом по лестнице наверх.
Большая лохматая собака, безмолвно наблюдавшая эту сцену, потянулась было следом за нею, но на третьей или на четвертой ступеньке передумала и возвратилась вниз, к двери.
Итак, в ожидании ответа, Елизавета Лукинична Томановская сидела в передней у Маркса — в прямом смысле, а не в том, обидном, какой вложил когда-то в эти слова разъяренный своим провалом Вольдемар Серебренников, а рядом собака рывками втягивала воздух в ноздри, принюхиваясь к незнакомке. Подавляя волнение, Лиза не успела еще как следует осмотреться, как там, наверху, из двери, за которою скрылась женщина, на лестничную площадку вышел сопровождаемый ею коренастый человек, рядом с нею особенно широкоплечий, с огромной, несоразмерной даже с шириною плеч головой. Таково было, во всяком случае, первое впечатление, и, покуда он к ней спускался, Лиза поняла, от чего это впечатление происходило — от пышной шевелюры и не менее пышной окладистой бороды.