Анна Матвеевна поняла, что читают Библию, – но кто и зачем? Она открыла глаза, увидела желтый полумрак и огромную колеблющуюся тень чьей-то головы на стене, но тот, кто читал, сидел где-то позади ее, невидимый, и она слышала:
«Также и разбойники, распятые с Ним, поносили Его. От шестаго же часа тьма была по всей земле до часа девятаго. А около девятаго часа возопил Иисус громким голосом: Или, Или лама савахфани? То есть: Боже Мой, Боже Мой! для чего Ты Меня оставил? Некоторые из стоявших там, слыша это, говорили: «Илию зовет Он. И тотчас побежал один из них, взял губку, наполнил уксусом и, наложив на трость, давал Ему пить. А другие говорили: постой; посмотрим, прийдет ли Илия спасти Его. Иисус же, опять возопив громким голосом, испустил дух...»
«Испустил дух» – эхом отозвалось внутри Анны Матвеевны, и это эхо вдруг стало шириться, стремительно расти, стало надеждой, радостным ожиданием – значит, настал и ее конец, долгожданный час девятый, избавление от боли и бессмысленного существования – иначе зачем этот невидимый голос читает ей о смерти Христа? И с радостным умилением слушала она:
«И вот, завеса в храме раздралась надвое, с верху донизу; и земля потряслась; и камни разселись; И гробы отверзлись; и многия тела усопших святых воскресли; И, вышедши из гробов по воскресении Его, вошли во святый град и явились многим...»
Но уже ые понимала Анна Матвеевна этих слов, видела перед глазами: комната, полная людей, и жесткие доски гроба внизу и по бокам, чадное пламя свечей, и она в гробу – холодная, неподвижная, мертвая...
– Ме-о-рт-ва-я... – со страшной силой прозвучала это слово, заглушив все, и тут же в меркнущем ее сознании возник другой крик:
– Не-е-т!
И Анна Матвеевна рванулась на постели, чтобы посмотреть на этот голос, бормочущий слова Евангелия, и крикнуть ему это «нет», но ничего не увидела и не услышала больше – тяжелый огненный ком боли разорвался внутри ее, раздвинул ее рот в жутком нечеловеческом оскале, и дряхлый старик Иннокентий, бывший кладбищенский сторож, позванный Перфильевной, с трудом читавший при свете свечи пожелтевшие от старости страницы, выронил из слабых рук тяжелый кожаный том Библии и испуганно закрестился... А Анна Матвеевна, прежде чем окончательно впасть в беспамятство, вспомнила: «Других спасал, а себя самого не может спасти... не может спасти...»
Перед праздниками, в субботу, приехал Николай на машине. Зашел к Анне Матвеевне, потоптался у порога, к кровати подойти не смел, тихо позвал:
– Тетя Аня, спите? Это я, Николай.
Не отозвалась Анна Матвеевна – смотрела на него широко открытыми глазами и не узнавала его. Николай подождал немного и вышел.
К вечеру они вдвоем с Михаилом Федоровичем прирезали бычка и борова, до ночи возились, разделывая туши. Ходила по дому молчаливая Устинья, густые запахи жареного и вареного заполнили комнаты, двор, тревожно взвизгивало, мычало, блеяло в хлеву, испуганное жуткими предсмертными ревами и запахом крови. Уставшие мужчины к полночи уселись за стол, долго пили и ели, перебрасываясь короткими фразами. В четыре часа утра разбудила их Устинья. Вставали тяжело, хрипели и кашляли, плескали в помятые сном лица ледяной водой. Михаил Федорович торопливо проглотил полстакана водки, виновато посмотрел на Николая – тот уныло отвернулся, сглотнул слюну – хорошо было бы выпить сейчас, да никак нельзя – два часа еще баранку крутить.
Погрузили в машину мясо, поехали. Подмерзшая земля гулко катилась под колесами, дорога была пустая – ехали быстро. Приехали в Уфу – только светать начало, базар был еще закрыт. Подождали. Николай помог Михаилу Федоровичу сгрузить мясо, донести до прилавка – и укатил, а Михаил Федорович стал торговать. К обеду уже все распродал – за цену особенно не держался, да и мясо было хорошее, брали охотно. Почти все время молчал Михаил Федорович. Взвешивал, рубил, кидал на весы гири, брал черными негнущимися пальцами рубли и трешки, совал в карманы, отсчитывал сдачу. И все как будто не он это делал, а кто-то другой. Холодно было в нетопленном каменном здании рынка, от цементного пола стыли ноги, мерзли скользкие, покрытые красным жиром руки. Толкался, гудел народ, торговался, ворчал, а Михаил Федорович как будто не слышал ничего, не видел, пусто ему казалось. Из дома прихватил он четвертинку, в три приема выпил прямо из горлышка – и теперь ждал, когда кончится мясо и можно будет поехать к Варваре, выпить как следует, посидеть в тепле. Наконец за бесценок продал последние куски, заколол булавками припухшие от денег карманы, сдал весы – и пошел. Накупил водки, дорогой колбасы, конфет, поехал к Варваре.
Все были дома – воскресенье. Надька обрадовалась, засуетилась, помогла раздеться, приветливо загудел Николай, только Варвара, как обычно, бесцветным голосом кивнула:
– Здравствуйте, папаня.
И отвернулась, занялась своими делами, и не поймешь – то ли рада она отцу, то ли нет.
Две бутылки, что принес с собой Михаил Федорович, выпили к вечеру, потом Николай собрался еще в магазин идти. Варвара принялась ворчать, Николай что-то тихо говорил ей, но та не унималась. Михаил Федорович слушал, и зло разбирало его. Вышел в переднюю, сузил глаза и тихим мрачным голосом сказал:
– А ну, девка, марш отсюда, и чтоб я твоего вяканья не слыхал больше.
Варвара сразу осеклась, опустила злые глаза и мигом убралась.
Сидели на кухне вдвоем, пили, много курили – дым сизо и плотно висел под потолком, форточки не открывали – холодно. Николай попытался было утешить Михаила Федоровича – тот поморщился, сразу оборвал:
– Не надо об этом, Коля, ни к чему.
А о другом говорить не хотелось – вот и молчали больше, подливали друг другу, чокались с тихим звяком.
Легли поздно, сильно захмелевший Михаил Федорович уснул сразу, но скоро как будто стал проваливаться куда-то, страшно ему стало, долго падал он в черной неосязаемой пустоте – ни крикнуть, ни рукой пошевелить, только страх и ожидание, – когда же кончится это падение? И хоть и понимал он, что это во сне, а все-таки страшно было. Дернулся, проснулся – и не сразу сообразил: где он, почему лежит здесь, на каком-то жестком диване, как выбраться из этой густой темноты? Медленно и тяжко билось сердце, трудно было дышать – болели легкие, с хрипом выталкивая из себя воздух, яркие и острые разноцветные точки мельтешили в глазах. Михаил Федорович поднялся, сел – легче стало, задышал ровнее. Вспомнил, где он и что было вчера. Отдышался, натянул брюки, на ощупь побрел на кухню, включил свет. Было четыре часа утра. Заворочалась на своей постели Варвара, приподнялась – Михаил Федорович подумал: не пришла бы сюда. Никого не хотелось ему видеть сейчас, а Варвару – особенно. Но Варвара снова улеглась, засопела – и он со злостью подумал: ей-то все равно, сдохнешь – последней узнает.
Он открыл форточку, холод ввалился в кухню плотным тяжелым облаком. Медленно трезвея, Михаил Федорович подумал: нельзя больше пить, неровен час, и помереть можно. А жить надо... Надо? Для чего? Об этом раньше как-то не думал Михаил Федорович, жил – как жилось, день проходил – и ладно, дай бог до завтра дожить. Радости от такой жизни немного, но и горя большого не было. Давно уже смирился Михаил Федорович со своими болезнями, бессилием, работал, сколько мог, плохо становилось – уходил, отлеживался, знал – все сделает Анюта, никаких попреков не будет, объяснять что-то, оправдываться не надо. А теперь что будет? Жениться на Устинье? Пойти-то она пойдет за него – ни упрашивать не надо будет, ни дом отписывать. Давно уже надоело ей одной век коротать, от тоски кошек завела, с ними по вечерам разговаривает – сама признавалась. А дальше что? Устинья не Анюта, с ней такого простого житья не будет, работать с утра до ночи она не приучена. Сейчас уже недовольна бывает, если дел слишком много. Все равно придется ему сверх силы работать, а сил этих совсем уже не осталось – надолго ли хватит? Придется хозяйство наполовину свести, а хватит ли остального на жизнь? Олюшку еще долго растить, да и Гришку учить надо, нельзя парню жизнь ломать. Может, он по-настоящему в люди выбьется, достигнет чего-то, инженером каким-нибудь станет... Надо жить, последний наказ Анюты выполнять, детей на ноги поднять...