Но жить не хотелось ему сейчас, хотелось еще выпить, забыться. Водки еще оставалось немного, но Михаил Федорович сдержал себя, знал – потом совсем плохо будет, а сегодня дел у него немало.
Ложиться он не стал, боялся – опять что-нибудь плохое приснится. Сел к столу, заставленному тарелками, бутылками, стаканами, все это – недоеденное, недопитое, неубранное – скверно пахло, не хотелось смотреть. Отвернулся к окну – тихо, черно и пусто было за стеклами, ветер чуть слышно посвистывал, скребся жестким снежком. Так сидел он, на часы поглядывал, ждал, когда можно будет уйти, добраться до вокзала и уехать в Давлеканово. А когда загремел в ночи, завыл, ярко засветился первый быстрый трамвай, Михаил Федорович стал собираться. Двигался осторожно, но Варвара все-таки приподнялась – видно, не спала, – спросила:
– Чего вы, батя?
– Домой поеду.
– Погодили бы, позавтракали.
– Некогда мне годить. Спи, и так доеду.
– Когда еще приедете?
– Не знаю.
– Поклон мамане передавайте.
– Ладно.
Варвара даже не встала проводить, сказала только:
– Дверь захлопните.
Взял свой чемоданишко Михаил Федорович, проверил, не забыл ли чего, – и ушел.
В Давлеканове он сразу пошел в кузницу – заказывать ограду для могилы. Нехорошо сейчас было делать это, да когда еще выберешься, кто знает, а осень стоит гнилая, ненадежная – сегодня мороз, а завтра слякоть, не проедешь. А в деревне кузницы не было. И в Никольском нельзя ограду заказывать – мигом все село узнает, стыда не оберешься.
В кузнице было горячо и красно от работающих горнов, ухало, грохотало, било. Михаил Федорович осмотрелся, отозвал в сторону кузнеца – здоровенного детину с обожженным до медного цвета лицом.
– Чего тебе, папаша? – прогудел детина.
– Надо бы ограду для могилы сделать.
– Ограду? – детина помолчал, подумал. – Работы у нас много, некогда.
Михаил Федорович понял – парень цену набивает – и попытался возразить:
– Какая же сейчас работа? Чай, не посевная и не уборочная.
Детина снисходительно ухмыльнулся.
– У нас, батя, работа не сезонная – техника пошла такая, что в любое время ломается, успевай поворачиваться. Ограду сделать, конечно, можем, да только после работы, а это, сам знаешь, недешево стоит. Хочешь – заказывай, нет – воля твоя.
– За двухместную сколько возьмешь?
– Как это – за двухместную? – опешил парень.
– Да так... – спокойно сказал Михаил Федорович. – Для двух покойников.
– Оба сразу, что ли, померли? – удивленно допытывался кузнец.
– Оба не оба, тебе-то что за дело? – рассердился Михаил Федорович. – Говори сразу, сколько возьмешь.
Озадаченный кузнец почесал в затылке.
– Так ить... не знаю даже, как и сказать. Мы таких не делали. А когда надо?
– Не к спеху, – сказал Михаил Федорович.
– То есть как это не к спеху? – еще больше изумился кузнец. – Покойнички мертвые али нет?
– Давно умерли, а ограды нет.
– А-а... – протянул кузнец. – Так бы сразу и говорил. А то я было подумал, что ты загодя заказываешь... Сделаем, батя, а вот за сколько – дай подумать. Обыкновенные мы за четвертную делаем, а двойную... сороковку. Пойдет?
– Дорого, – ответил Михаил Федорович, подумав, но взглянул на лицо кузнеца и не стал торговаться. – Ладно, согласен.
– Только давай сразу договоримся – половину сейчас платишь. И дней через десять чтобы забрал отсюда – не дай бог какая-нибудь проверка, мне из-за тебя припухать никакого смысла нет.
– Ладно, – согласился Михаил Федорович и полез в карман за деньгами.
Подъезжая к дому, думал – жива ли?
Анна Матвеевна была жива. Еще с порога он услышал ее хриплое дыхание и тихий стонущий голос – она опять была без памяти.
15
Праздников было три дня, но почти целую неделю гуляла наработавшаяся за лето деревня. Далеко за полночь светились дома, нестройными голосами пели «Калинушку» и «Вот кто-то с горочки спустился», надрывно ревели гармони и аккордеоны в легком, чуть схваченном морозцем ноябрьском воздухе. Столы ломились от соленого, вареного, жареного, подобревшие жены, уже успевшие выпить в своем бабьем кругу, подкладывали на тарелки, угощали – ешьте, гостеньки дорогие, пейте, один раз живем, умеем работать – умеем и веселиться... Работать действительно умели – до едкого соленого пота, до ломоты в костях, до потемнения в глазах. Радовались окончанию полевых работ, стряхивали с себя все заботы, не хотели ни о чем думать:
Но смерть – это так, для красного словца. О смерти никто не думал – знали, что жить будут вечно.
Но там, где умирала Анна Матвеевна, не было веселья, рано затихал дом – в десять-одиннадцать уже гасли окна, все успокаивалось, день как день, ничего особенного. Боролась со своим отчаянием и болью в тихой и темной комнате Анна Матвеевна или негромко бредила, впадая в беспамятство, шарила руками по одеялу, ласково звала тех, кого давно уже не было на этом свете, – Колюшку и Егора. Нередко казалось ей, что и сама она уже умерла, и, приходя в себя, удивлялась – жива. Дети редко заходили к ней – Михаил Федорович запретил: нечего делать там, не мешайте матери. Да дети и сами не хотели идти туда, знали – умирает мать. Стали они не по возрасту серьезными, молчаливыми, как будто поумнели сразу – не приходилось Михаилу Федоровичу ни поучать их, ни наказывать. Гришка много работал по дому, в школу забегал только для того, чтобы узнать домашние задания, и, выкроив час-полтора, наспех решал задачи, прочитывал десяток страниц – и откладывал книги. Олюшка изо всех сил помогала Устинье, та нахвалиться ею не могла. Но в эти дни Устинья реже бывала в доме, чувствовала – некстати ее присутствие. Михаил Федорович в иной день и двух слов ей не скажет, взгляда не кинет, но на это Устинья не обижалась – слава богу, полвека на земле прожила и сама до многого додуматься могла. Сделав самую необходимую работу, уходила к себе домой. Дети тоже укладывались рано – уставали за день.
Михаил Федорович до позднего вечера делал что-нибудь по дому, ходил, потом, оставив открытой дверь в комнату Анны Матвеевны, гасил везде свет и уходил в маленький, заставленный разными ненужными вещами чуланчик без окон. Долго сидел при свете тусклой желтой лампочки, курил, выпивал, но немного, для того только, чтобы хоть чуть легче стало, чтобы спала накопившаяся за день тяжесть и думы были не такими мрачными. Сидел допоздна – до часу, до двух, потом ложился спать, а в пять-шесть часов был уже на ногах – и дела поднимали, да и спать больше уже не мог. И начинался новый день – с нескончаемыми заботами, усталостью, стонами Анны Матвеевны и ожиданием – сегодня? Завтра? Когда?
Отплясала, отголосила деревня, вынесены в сени бутылки, банки, ведерные гостевые чугуны. Обычная пошла жизнь. Дули пронзительные холодные ветры, уныло свистели в поникших, давно уже мертвых и черных кукурузных стеблях, навевая тоску и скуку. Ждали снега, но не было снега, изредка только принималась сечь жесткая сухая крупа. Стыла, промерзала земля, неуютно было под холодным бессолнечным небом.
Михаил Федорович готовился к похоронам Анны Матвеевны. Ночами гнал в бане самогон, покупал вино, проверял запасы, прикидывал – хватит ли на поминки? Как будто должно хватить. Перфильевна давно уже сшила смертное для Анны Матвеевны, у Максима, деревенского плотника, готов был крест на ее могилу и отложены доски для гроба.
Ограду Михаил Федорович привез ночью. Боялся, что увидит его кто-нибудь из соседей – как ни прикрывал он соломой железные щиты, они все равно выпирали, и всякий сразу догадался бы, к чему они. Но пусто и тихо было на улице. И дома все уже спали. Михаил Федорович осторожно принялся разгружать телегу, отнес два щита в сарайчик – и в это время на крыльцо вышел Гришка.