Выбрать главу

Фариза смотрела на брата. На дне глаз таился ужас.

— Я здесь... с тобой хочу, Осман! — слезами полнились глаза.

Митцинский пожалел:

— Ну-ну... Значит, не люб. Спешить не будем. — Погладил по щеке, с ревнивой гордостью оглядел точеную фигурку. Щемяще всплыло в памяти: вот так напротив стоит Рутова, зрачки расширены, черны от гнева, тугим лоснящимся трико облито тело, парчовая накидка на груди... надломилась в поясе после удара, осела на пол. Полоснуло по сердцу жалостью, незаживающей тоской... Всплыло лицо Ахмедхана — тупое, коровье, любопытство тлеет под чугунными веками: надежно ли оглушил, не поднимет ли тяжелый цирковой нож?..

Дернул щекой, еще раз повторил придушенно:

— Спешить не будем. Пусть наш орангутанг поищет себе подобную. Неси еду сюда. Подавать буду сам.

Он отнес в кунацкую парную баранину на деревянном резном блюде, за нею — чесночный соус и галушки в пиалах. Раскладывал все на низком столике перед старцами. После баранины принес целиком зажаренного индюка, разбухшего, в золотисто-коричневой корке, на которой лопались пузырьки масла. Вокруг тушки — желтоватая горка кукурузной мамалыги, политой гранатным соусом.

Когда пришла очередь фруктов и калмыцкого чая, Осман услышал: разгорается во дворе невнятный шум. Вышла в прихожую Фариза, гибкая, в зеленом шелковом платье. Митцинский встал рядом. Над двором висели бархатные синие сумерки. Освещенный сполохами костра, Ахмедхан теснил со двора каких-то людей. Те плотно сгрудились у калитки. Ахмедхан высился над ними: обросшие шерстью руки — за спиной, ноги расставлены. Когда поворачивал голову, размеренно, медленно ворочались челюсти, как у жующего вола, — что-то говорил. Желтые блики костра метались по лицам, высвечивали горящие глаза.

В воздухе пахло кровью.

«Только этого не хватало!» Митцинский вышел на крыльцо. Крикнул:

— Ахмедхан!

Тот обернулся:

— Я говорю им...

— Невежеству нет оправдания, — размеренно врезался в слова слуги Митцинский. — Встать на пути у гостя может только невежда.

— Ты же сказал, что занят... — Слугу корежило от унижения.

— Занят для бездельника. Пора научиться различать! Прочь с дороги!

Гости шли к крыльцу гурьбой, лишь на полшага впереди — юнец: кинжал, папаха, серая черкеска. Приблизились, остановились.

— Прости за шум, — сказал юнец.

Митцинский вгляделся, ахнул про себя: чертовка! Опомнился — насупился, тая ухмылку: вдрызг разбиты бабой все устои гор — в папахе женщина, в черкеске, при кинжале. И первая открыла рот при мужчине, шейхе. Увы, теперь как шейх и как мужчина обязан он...

— Чем ты намерена нас еще поразить? Бесстыдством поразила, нахальством — тоже. Чем еще?

— Напрасно сердишься. Я на Коране отреклась от пола, дала обет, что меня не коснется мужчина. Я посвящена аллаху. Мюриды подтвердят.

Смотрела дерзко, не опуская глаз. Загомонили горцы — нестройно, глухо: подтверждали.

— Ах вот оно что! Какая прелесть! Ну а я при чем?

Митцинский щурился в улыбке, разглядывал в упор.

— Ты сын шейха, шейх. Разреши держать холбат на посвящение в шейхи.

— Кому из них?

— Мне! — как вызов бросила ему в лицо. — Мне подвластно ясновидение, когда дух на время покидает тело. Пусть эти подтвердят!

Опять загудели мюриды. Пересказали: бывает с ней такое, бьется в корчах, не удержать, а после того, когда пробьется дух ее бунтарский сквозь толщу житейских забот и грехов к небу, вдруг успокоится и начинает говорить с Самим.

«Падучая», — определил Митцинский, эпилепсия. Жаль, на диво хороша, язык не повернется отказать... а впрочем, стоит ли искать причины, проще согласиться... И не такая глупость оглушала разум там, на равнине, среди русских, так почему бы не посодействовать подобной прихоти больной девчонки из своих людей... Одержимая... Стремиться в сырую и немую полутьму на долгие недели вот эдакому роскошному, подвижному зверьку?.. Всё от неведения и гордыни воспаленной. Ну что ж... глядишь — и на пользу пойдет: поуспокоится, намается в безмолвии, а там и наверх запросится, на диво присмиревшая и оценившая вполне простые радости земли и бытия среди людей. Итак...

— Отойдите все.

Митцинский шагнул с крыльца, приблизился вплотную к женщине, почти коснулся грудью — и поразился: та не двинулась с места. Спросил вполголоса, всматриваясь в тревожное близкое мерцание глаз:

— Как звать?

— Ташу Алиева.

— Кто отец?

— Убили кровники.

— Мать, братья?

— Брат скрывается от мести. Мать с ним.

— Девочка, я понимаю, что заставило тебя отречься от жизни. Но женщина-шейх — это тяжкое испытание для всех: для старейших нации, для твоих мужчин-мюридов и для тебя самой — каждую минуту плоть твоя станет обжигать глаза мужчин.

— Мои мюриды умеют держать себя в руках. Они доказали это.

— Сейчас тревожное время. Кто знает, не придется ли опять брать в руки оружие. Служитель аллаха должен уметь делать это наравне с воинами. Готова ли ты к такому делу? Готова ли растоптать в себе предназначение женщины — продолжить род?

— Испытай. Я езжу верхом и стреляю не хуже мужчин.

И опять пронизало его воспоминание — уж если женщина берется за оружие, как Рутова, она достичь способна в этой нелегкой забаве многого.

«Я испытаю тебя со временем. Я обязательно испытаю тебя», — подумал он.

— Ты меня убедила. Готова ли ты сегодня, сейчас начать холбат? — спросил он, всматриваясь. Но не уловил в глазах ее ни паники, ни тени сомнения.

— Готова.

— Все необходимое для этого есть в моем доме.

— Я знаю. Скажи все это им.

Митцинский повернулся к калитке, позвал:

— Подойдите. — Мюриды подошли. — Я разрешил ей держать холбат. Она начнет сейчас. Если выдержит испытание — станет моим мюридом. Вы тоже станете моими. Вам это известно?

Мюриды знали. Склонили головы и разошлись.

Ташу отвела в ванную Фариза. Осман пошел в сарай и взял там веревку. Затем вернулся во двор и приподнял с натугой тяжелую решетку над ямой, приставил ее к забору. Наклонился, вгляделся в душную, густую черноту провала, зябко передернул плечами: однако... Стал ждать.

Фариза вывела из ванной Ташу — в длинной белой рубахе сурового холста, надетой на голое тело. Сама держалась сбоку, таращила восторженно глаза, страшилась и слегка завидовала: коль эта выдержит все, ей предназначавшееся, то после выпорхнет, как бабочка из кокона, в иную, недоступную ей, Фаризе, жизнь.

Митцинский отправил сестру в дом. Распустил кольца вожжей, подступил к Ташу. Матово, болезненно светилось в сумерках ее лицо. Сказала отрывисто, сквозь зубы:

— Скорее.

— Что с тобой? — спросил Митцинский, смутно чувствуя неладное.

— Скорей, сейчас начнется...

Торопясь, он пропустил рубчатую, жесткую веревку у нее под мышками, опоясал крест-накрест, стал завязывать узел. Под руками подрагивало, обжигало жаром сквозь холст нагое тело.

Ташу едва слышно простонала:

— Ради аллаха, быстрее!

Митцинский подвел ее к краю ямы. Уже подергивалась, запрокидывалась у девчонки голова, жемчужно светились оскаленные зубы. Он приподнял ее, каменно тяжелую, напряженную, и, перебирая руками веревку, стал спускать в яму. Веревка дернулась, ослабла; снизу, из темноты, донесся долгий стон. Он позвал, встав на колени:

— Ташу...

Тишина. Далеко внизу шуршала, осыпаясь со стен, земля, приглушенно билось в конвульсиях о стены женское тело. Митцинский закрыл яму решеткой, выпрямился. Горели натруженные ладони. Перед ним стояло запрокинутое лицо, блуждающие в предчувствии безумия глаза. Содрогнулся от жалости, прошептал, болезненно морщась:

— Дикость...

Безжалостное, мутное половодье древних обрядов... Там, в могильной, тесной глубине, билась в припадке на охапке соломы больная женщина, придавленная темным столбом ночи. Утром заползет в яму промозглый, липкий рассвет, и пробуждение окажется ничем не лучше кошмара ночи, ибо сознание безжалостно напомнит о предстоящих многодневных лишениях посреди тесноты земляных стен. Мозг, принуждаемый к размышлению о бренности земного, к общению с возвышенным, потусторонним, станет вновь и вновь возвращаться к видениям земным. И сам холбат (самоочищение) превратится в каждодневную пытку, ибо тело и мысли наши неотделимы от прародительницы Земли. А все потуги отмежеваться, отделить от нее естество свое есть дикость, порождение старческого, злобного ума, терзаемого немощной плотью и завистью ко всему молодому и здоровому.