Выбрать главу

– Портрет у нас в гостиной висел, – продолжал говорить Алеша, будучи не в силах прервать свое неуместное признание. – Батюшки твоего, государя Петра Алексеевича, а ты на него так похожа… Как будто ты и отец – одно.

Елизавета охнула и отпрянула от Алексея, и он понял, что сказал недозволенное, заглянул в такие глубины, от одного только прикосновения к которым могло в минуту разрушиться его хрупкое и нечаянное счастье. О чем угодно он мог рассказать Елизавете, поведать любые тайны, распахнуть перед цесаревной собственную душу, чтобы она рассеянно пролистала ее на досуге, но только что сказанного никогда и ни при каких обстоятельствах не следовало говорить. В одно мгновение взгляд цесаревны потерял спасительную медовую сладость, стал жестким, как у отца, но с оттенком неведомой покойному императору горечи, а руки, только что лежавшие у него на плечах, стали бесконечно далекими, как и сама шагнувшая в сторону Елизавета.

– Догадался? – Елизавета присела на край постели и, не глядя на Шубина, куда-то в сторону, произнесла давно томившие ее слова. – Как ты мог догадаться? Никто ведь не смог из галантов моих прежних. Только сестра Аннушка всегда так говорила, и мать… Знаю – отец покойный мне свою волю диктует. Мне его трон наследовать и дело его продолжать. Нет у него иных наследников и не было. Государь наш, Петр Алексеевич, ребенок, и не ему дедов груз нести. Я одна для этой ноши на свете осталась.

– Да разве ты ее подымешь, Лиза? – Алексей присел рядом, как мог нежно провел кончиками пальцев по белым, полным плечам Елизаветы, не созданным для такого груза.

– Подыму, – с удивительной, не свойственной легкомысленной красавице твердостью ответила она, и Шубин представил, как цесаревна павой проплывает перед гвардейскими полками, спрашивая у пожилого солдата, ходившего в походы с ее отцом: «Помнишь, чья я дочь?!»

Когда лицо цесаревны исказит отцовская нервная судорога, а вместо флейт любви в медовом голосе Елизаветы загремят трубы власти, любой ответит «Помню» и поспешит подчиниться.

– Я с тобой всегда рядом буду, – голос Шубина зазвучал торжественно, как будто он приносил Елисавет Петровне присягу. – И ношу твою разделю, какой бы тяжелой ни оказалась. Душу мою в дар примешь?

– Ты, сержант, такими словами не шути… – Елизавета пристально взглянула в серые, спокойные и строгие, как воды подмосковных озер, глаза Алексея. – Душа не безделушка, не записка любовная, чтобы ее в дар предлагать. Хочешь целовать – целуй, а большего не проси. Незачем.

– Да почему же незачем? – Бесконечное удивление и сожаление, прозвучавшие в голосе Алексея, согрели душу Елизаветы теплом, которого она давно и напрасно желала. – Мне твоего тела мало, весь я твой, как на ладони, и ты моей должна быть… Чувствую, холодно тебе на свете было, но я обогреть сумею.

– Сумеешь? – переспросила Елизавета и подвинулась к Алексею, как будто хотела ощутить жар, исходивший не только от его тела, но и от распахнутой перед ней души. – Попробуй, ангел, а там видно будет… Если сможешь отогреть, так и быть, дарами обменяемся.

И она резко, стремительно прижалась к груди Алексея, словно боялась потерять даже малую часть отпущенного ей тепла. А он крепко обнял оробевшую вдруг красавицу и на мгновение почувствовал себя не случайным любовником и даже не уверенным в своих правах фаворитом, а другом нелицемерным, который один только и сможет пройти вместе с цесаревной по скользким земным дорогам. С той ночи они почти не расставались…

* * *

Цесаревна выхлопотала Шубину бессрочный отпуск, и он стал ее ординарцем. И вот наступило лето, а легкомысленная, переменчивая цесаревна по-прежнему души не чаяла в своем друге. Так, для баловства дразнила красной девицей, но ценила и уважала больше всех.

Но и после нескольких проведенных бок о бок месяцев Шубину по-прежнему казалось, что Елизавета бесконечно далека от него.

Виды Елизаветы на престол Алешу интересовали мало – он готов был ради нее умереть, но не с ней царствовать. Когда Лиза рассказывала ему о красавце Вилиме Ивановиче Монсе, казненном Петром, или о мучениях и смерти несчастного царевича Алексея, Шубина, слыхавшего и не такое, пробирала дрожь. И не потому, что мрачные подробности петровских злодейств были ему неведомы, а потому, что Лиза рассказывала о них просто и безыскусно, иногда с детской наивностью, иногда с державным равнодушием, но всегда – без трепета или негодования, лишь с невольным отвращением женщины мягкой и сентиментальной. Однако труднее всего было слушать ее признания в собственном распутстве.