— Вот что... — неопределённо начал Голтяй, глянув пустым, невидящим взглядом, который столько раз уже поражал размякшего было после дружеских откровений Вешняка.
Бахмат высказался многословнее и потому доходчивее:
— Пришла пора расставаться, дружок, — прокурлыкал он. — Мы уходим из города, а тебе до мамкиных титек пора. Прощай, мы тебя отпускаем.
Они отпускают, застыл Вешняк. Вот как они представляли себе товарищество! Вот как они помнят всё, что он для них сделал. Только что Вешняк и сам готов был удалиться без отпуска, но почувствовал тут горечь. И стоял, потерянный, будто ждал, что они вспомнят напоследок что-нибудь более существенное, чем мамкины титьки.
— Час назад тюрьму разбили, кандальников всех выбили вон, — сказал Голтяй и, проскользнув взглядом мальчика, посмотрел на Бахмата. — Иди ищи мамку.
— Слобода ваша вся в лоск сгорела, — заметил Бахмат с непонятным выражением. А Голтяй поспешил высказаться помягче:
— По улицам-то походишь, вот мамку как раз и встретишь, где-нибудь друг друга и сыщите.
— Тогда ладно, — проговорил Вешняк дрожащим голосом.
— Прощай, — кивнул Бахмат.
А Голтяй промолчал. По когда Вешняк оглянулся, заметил, что лицо у него странное, с непонятным каким-то, растерянным выражением, словно он спохватился вспомнить что-то важное, а вспомнить не может.
Ходить через ворота разбойники не позволяли, но теперь это ничего не значило — Вешняк пошёл, и никто не одёрнул.
Никто не взглянул в его сторону и на улице, и ничего удивительного: повсюду громоздились пожитки: корзины, узлы, сундуки, баулы, бочки, даже стол стоял и выставленные целиком оконницы с мутными кусками слюды в переплётах лежали стопой под забором — люди выносили из домов имущество и готовились к худшему. Неведомо куда и зачем старуха тащила решето с яйцами.
Поверху, между гребнями крутых крыш неровно играл и гудел ветер, гнал рваную жёлтую пелену, а внизу, где было потише, наскучив ожиданием бедствия и устав бояться, бегали дети; отвесив затрещину, прикрикнув сорванным голосом, мать ловила малыша, чтобы усадить на узел подле себя, хмурые мужики поглядывали в небо. Где-то большой пожар разыгрался, сообразил наконец Вешняк. По такой-то суше — беда!
Вешняк стоял, раздумывая, куда податься. Идти надо было бы на пожар. И в тюрьму заглянуть следовало — точно ли всех выпустили. И то, и другое представлялось одинаково срочным, и там, и здесь можно было встретить отца с матерью, хотя томило его подозрение, что разбойники знали больше, чем сказали, и потому ни там, ни здесь родителей не сыскать. И помнилось странное, жалко искажённое лицо Голтяя... который уяснил напоследок себе что-то важное и с этим важным остался, не зная, на что оно ему теперь сдалось.
Подавшись туда и тут же переменив намерение, после мутного какого-то, беспомощного раздумья Вешняк нерешительно повернул назад, ко двору, который только что оставил. Толкнул калитку и с удивлением обнаружил, что разбойники поторопились запереть её изнутри.
Глуповато растерянный, он постоял, окончательно, казалось бы, потерявшись, и щедро вдруг вольной, давно забытой, мирной, можно сказать, улыбкой улыбнулся. Представил себе, какую рожу скорчит несчастный Голтяй, если сунуться сейчас тихонько из какой щели: «Прощай, Голтяй!». — «Прощай, Голтяй!» — сунуться и исчезнуть. Исчезнуть на этот раз навсегда, оставив за собой чертыханье одного и снисходительную, в бороду ухмылку другого.
Не переставая хихикать, повторяя себе: «Вот вам мамкины титьки!», Вешняк побежал кругом, чтобы проникнуть в убежище разбойников через тайный ход на задах, перескочил забор, ловко перехватывая испытанные выбоины и щели, и спрыгнул в тишину зачарованного двора.
Бахмат и Голтяй не выдавали себя. Вешняк привычно оглядел овсяное поле: нет ли заломов, потом — давно он так не веселился! — пробрался окольным путём вдоль забора и вот — резко толкнул дверь в подклет. Она завизжала, отворяясь в разлёт, — Вешняк остолбенел.
На забитых закаменевшей грязью половицах — тусклое сияние золота и узорочья.
Опрокинутый набок сундучок вывалил из себя сверкающую скользкую груду: серебряная чарка, золотые монеты, каких Вешняк отродясь не видывал, медная и оловянная посуда, кинжал в обложенных серебром ножнах, серьги россыпью, венец, жемчужные ожерелья, золотые волосники, подзатыльники... И две маленькие кучки серебра, сложенные на полу по отдельности.
Зачарованный до какой-то душевной слабости, уже подавшись к видению, Вешняк чувствовал — как в ужасном сне, когда разум и действие распадаются на противоположные друг другу сущности, — чувствовал, что нужно бежать, бежать опрометью, не задерживаясь даже для того, чтобы бросить последний жадный взгляд... И шагнул к золоту. Вздрогнул.