Шлёпая по грязи, Федька и Вешняк пробирались в голову растянутой, сбившейся отдельными толпами вереницы, иногда приставали к какой-нибудь случайной ватажке, слушали разговоры.
Что осталось за спиной, люди вспоминали мало, рассуждали о том, что ждёт. И будущее складывалось едва ли не целиком из отрицания. Говорил облепленный мокрой рубахой и оттого особенно тощий малый. Голос его казался Федьке знакомым:
— Кабалы нет, — отмахивал рукой малый, — кабака нет... Пей сколько хочешь! — следовало не совсем вразумительное противопоставление. — Ни больших людей, ни меньших! Боярского семени и в заводе нет! Атаман заворовался... — Он выставил палец, показывая, вероятно, что имеет в виду кого-то из нынешних выборных. — Мы его завтра скинули. Да и татей, разбоя нет, нет разврата! Как у них заведётся тать из новопристалых каких казаков, так сейчас старые прямые казаки, рассудив между собой в кругу, посадят его в воду! Или повесят. Отягощений никаких ни от кого и утеснений нет и не бывало. Над девками насильства никакого никому не позволяют!
Федька догнала малого, глянула в залитое дождём лицо и не без удивления признала колдуна Родьку. И Родька осёкся — узнал, запомнилась ему юная рожица писаря. Но не обрадовался, воспоминание о пыточной башне заставило его отвернуться. Разумеется, Федька не стала бывшего колдуна выдавать, отвернулась в другую сторону и прибавила шагу. А Родька всё равно не сразу пришёл в себя, забыл, что говорил, и молчал.
На забрызганной лошади, укрываясь епанчой, подъехал Прохор.
— Вёрст пятнадцать сегодня. А завтра не меньше сорока, наспех идти придётся.
Обращался он к Федьке, но говорил нарочито громко, для всех, и, похоже, ожидал возражений: одолеть за день с женщинами и детьми сорок вёрст — испытание. Сомнений, однако, никто не высказывал. Спросили только:
— Не догонят?
— Быструю Сосну перейдём, не догонят.
Ливень кончился, ещё сыпались сверкающие остатки, а уже сияло в глаза низкое солнце. Дождь прошёл сильный, но пересохшая земля пропиталась влагой неглубоко, пальца на два или три, ноги скользили, и под слоем липкой грязи угадывалась твердь. Земля по-прежнему была горяча, едва перестало лить, начало парить.
— Такому бы дождю да три дня идти, — заметил со вздохом седой мужик.
— Погорел хлеб, — согласился с ним другой. — Голодный будет год.
И тихо стало после этого. Чавкали сапоги и копыта... Вдруг страшным голосом вскричал Прохор:
— А, чёрт!
Испуганно вскинула Федька глаза на Прохора, но уже остановились все вокруг и глядели в поле: на взгорке, чёрный против солнца, застыл маленький всадник. Федька замедленно сообразила, что не всадник мал, а далёк ясно очерченный в чистом, промытом небе пригорок. Чёрный взмахнул, подбросил над собой махонький, едва различимый предмет — кинул мачком шапку.
— Конец, — пробормотал Прохор.
— Аллах велик! — воскликнул мурза, обнажая саблю. На тёмном лице сверкнули зубы. Был мурза в островерхом шлеме, кольчуге, красном стёганом кафтане и красных сапогах.
— Аллах велик! — от края до края огласилась широкая лощина. Вся сплошь она шевелилась густопсовыми тварями о двух головах... стадо мохнатых зверей на длинногривых лошадках-бахматах. Были это татары в вывернутых шерстью наружу овчинах и мохнатых шапках.
Некованые копыта скользили на мокром откосе, съезжали кони и падали, со свистом, улюлюканием, воем карабкались из низины на плоский край поля полчища белых и чёрных овчин. Вот уже переплеснулись они в степь; поднимаясь из-под земли, густопсовые всадники растекались, было их множество, возносился всё выше их вой и свист.
По всему необозримому пространству степи приходили они в движение, расстилаясь в скачке.
Толпы русских оцепенели, словно закаменевшая преграда, о которую суждено было разбиться потоку с визгом текущей конницы... Но распалась преграда. Прокатился стон, завизжали без памяти женщины, не имея ни малейшей надежды, бросились очертя голову наутёк. Другие, потрясённые до безгласия, замерли там, где застигло их жуткое видение.
— Скачи, — сказала Федька Прохору, — уйдёшь. — Она поймала и прижала к себе Вешняка, стиснула его так, что побелела у него рука под Федькиными пальцами. Прохор оглянулся на рассыпавшихся в бегстве людей, посмотрел на тех, кто остался: обомлевшая толпа, уставился взглядом в лошадиную гриву под собой, уронил голову. Держался он так, будто привольно располагал временем, будто не доносился до него нарастающий, обвальный топот копыт и разгульное улюлюканье.