— У тебя сегодня хорошее настроение? — спросила она почти грустно, стараясь сохранить полную самостоятельность собственного настроения и уже с трудом сдерживая улыбку.
— Ага, — он выпрямился, но рук ее не отпустил. — Хорошее, а почему, и сам не знаю. Целый день просидел в подшкиперской, заряжал дурацкие огнетушители, нюхал противную щелочь. И он с возмущением рассказал ей о Мише, который не пускает в дом родного сына. — Представляешь?! — округлил Витос глаза. — Тот ему пишет: «Папа, пусти хоть на месяц», а он и на папу-то похож — ну… как я на Дюймовочку.
«В жизни все бывает», — сказали Светины глаза, но вслух она проговорила только:
— Видишь, а ты своего отца плохим считал.
Витос в покаянном согласии закивал, а она высвободила руки и, по обыкновению, поправила прядку на лбу. Но ему без рук ее вдруг стало до того одиноко, холодно, грустно, что он спиной ощутил озноб и потянулся к ней почти умоляюще. Она вернула ему одну руку, и он принял ее в свои ладони осторожно, как голубку. Задумчиво погладила она его склоненную голову, и Витос мгновенно ожил, расцвел и снова заговорил, поглаживая ее ладошку. Теперь он рассказывал о Суворовце, который достиг своей квартирно-машинной мечты и не знает, что сейчас с ней делать.
— Он то злой бывает, то добрый, и жалко его, — говорил Витос, — потому что он старик уже, сорок лет, и не знает, зачем жить дальше.
О грустном рассказывал ей Витос, а она улыбалась. И у него промелькнула мысль о том, что вообще все женщины отлично знают, для чего живут, но никогда не говорят об этом мужчинам потому, что им просто не понять женских целей. Он вспомнил, как, проходя по зоологии пчел, девчонки-одноклассницы дружно смеялись, когда учительница рассказывала про изгнание трутней из улья, как долго, с полгода, наверное, издевались они над мальчишками, пока не пошли по программе истории сильные личности — мужчины, вершившие судьбы мира.
— А вот дельфины, я убежден, знают, для чего живут, — сказал Витос.
— Для чего? — серьезно спросила она.
— Ну-у… они знают, в общем. А я зато знаю, как они спят. — И он улыбнулся вместе с ней. — Я уже целый год собираю всякие вырезки про них, полная тетрадь уже.
— И как они спят, крепко?
— Нет. На полном ходу, по две-три секунды. Вот он мчится узлов сорок, «Ракету» на подводных крыльях обгоняет, и — раз, глаза закрыл, поспал чуть и снова смотрит: впереди порядок, он опять прикемарил, так за сотню-другую миль и высыпается.
— Значит, они живут, чтобы показывать всем эти фокусы? «Великая» цель, конечно.
Глаза Светланы смеялись с открытым задором. И сейчас Витосу очень нравились ее глаза, но допустить насмешку над собой…
— Раньше я не понимал, как могут люди жить без цели, — сказал он, и вертикальная морщинка легла между его бровей, и без того траурно-черных, суровых. — Королев мечтал вывести нас к другим планетам и добился своей цели. — Витос снова выпрямился и, чтобы не выпустить Светину ладошку, съехал на край дивана. — А как живут тысячи других людей, простых?.. Пока не работал, я не понимал этого… И вот на днях маты плел из пеньки. Вроде ерунда работа, нудная. Закончился первый мат, он у меня кривой, как седло, получился и весь в комьях-узлах. Ну, а второй — я уже старался — вышел что надо. Положишь его у комингса — ноги вытирать, а он ровненький, желтый, как из цыплячьего пуха, и приятно посмотреть.
«Милый ты мой мальчишка», — думала Светлана, глядя, как яснеет его лицо, как тает морщинка между бровей. Нежность ее, как по проводам, передалась ему через соединенные их руки. И он сказал:
— Как будто ты — маленький бог, и сам, своими руками сотворил маленький мир.
Он вспомнил, как любовался сегодня своими огнетушителями, преобразившими коридор, и прибавил:
— Я теперь немножко представляю радость мастера, который сделал хорошую скрипку. Кажется, Страдивари, да?
Она кивнула, глядя на него влюбленными глазами. А в его глазах сверкнул восторг, который он вечно подавлял в себе, пряча от всех, может быть, именно потому, что чувство восторга как раз и было главным чувством его натуры…
Витоса научили любить красивую одежду. В его шикарном чемодане, на полосато-голубом шелковом дне, лежал не один тот джинсовый, в голубых разводах, костюм и не единственные те запонки с британскими львами, и столько же, если не больше, костюмов, рубах и запонок осталось там, дома, в Ренн. Его приучили стыдиться плохой, бедной одежды и голого тела. «Голый» и «стыд» были для него словами-синонимами. А слово «обнаженный» вообще почиталось в доме крамольным, неприличным и вслух никогда не произносилось. Стыдными, неприличными, запретными были сами мысли о человеческом теле. Читая в чьем-нибудь присутствии хрестоматию по истории Древней Греции, Витос стеснялся даже на секунду останавливать взгляд на репродукциях, где были изображены обнаженные торсы богов и героев. Грязными и порочными назывались люди, чья любовь ненароком выглядывала на свет из-под черного полога ночи, из-за каменных стен одноэтажного городка, сквозь неплотные шторы низких окон.