— Какая станция?
— Завод Петровский! — Севка остановился под дверью.
— Ты в магазин? — заговорщицки мигнула тетя Паша. Она была постарше второй проводницы и подобрей лицом.
— Купи нам хлебушка. Сева, свеженького. И еще, — усиленное мигание, знаки молчать, — еще молочка бутылочку.
Последнее слово было произнесено так красноречиво и недвусмысленно, что тетя Паша исчезла, как сраженная «злодеем» кукла в кукольном театре, и в окошко высунулась заспанная всклокоченная голова тети Кати:
— Не слушай ее. Сева! Никаких бутылочек! Всю дорогу ей только дай, дай, дай…
Но Севка уже и не слушал. Тетя Паша успела ему сунуть пятерку, и он быстро шагал к станции, мимо бригады вагонников, стучавших буксами, льющих туда масло, пятнающих снег клочьями черной, отработавшей в буксах пакли с острым запахом жареной конопли.
За неделю они с дедом обрыдли друг другу. Узники вагонной «каюты», они то и дело натыкались в темноте один на другого: дед до самой ночи не давал зажигать свечу. А потом натирал ее мылом (чтоб дольше горела), и едва Севка мостился с книгой у самого язычка ее, в желтом пятне, прыгающем в такт колесам, дед «запалювал триску» — лучину, задувал свечу и сощипывал корявыми пальцами нагар. А порой, когда дед стоял у окна, глядя на сотни гектаров белой сибирской степи-пустыни или черного лесного пала, Севка вначале удивленно, а потом ревниво замечал, что, и дед бренчит губами его мелодии.
С полными карманами и купленным за трояк железнодорожным фонарем в руке несся Севка к своим вагонам. Состав залязгал сцеплением и начинал раскручивать колеса. До деда было далековато; и он вскочил в вагон к старухам.
В вагоне было тепло и уютно, чисто и прибрано. А за выпивкой зажурчал разговор. Тетя Паша, оказывается, знала все краболовы, всех старых капитанов и сама когда-то «ходила на краба» на древнем паровом, стоящем теперь на мертвом якоре в качестве брандвахты «Всеволоде Сибирцеве». Она рассказывала, время от времени прикуривая упорно гаснущую папиросу «Север»…
…Осень тридцать четвертого года. Северо-западное побережье Охотского моря. От борта краболова отваливает кавасаки. В нем пятеро девушек. Их списали с «Сибирцева». Они с сумками, чемоданами, в которых имущество и харч — фунтовые банки крабовых консервов. Разделка и укладка краба в эти самые банки и была их работой на плавучем заводе. Четверых списали за брак в работе. Пятая, Рябая Верка, — жертва любви. Ее соблазнил старшина кавасаки Федор, с которым состояла в гражданском браке Пашка.
Нелегко было Севке вообразить ровесницей красноносую старуху пьяницу, представить ее влюбленной, ревнующей, насмерть борющейся за свое счастье. Тогда, сорок лет назад, она сумела победить; Рябую Верку, беременную седьмой месяц, красную от стыда, принародно заклеймили развратницей, моральной уродкой и вместе с бракоделами высадили на берег, за триста миль от Магадана. Здоровущая баба была эта Верка, на кавасаки ловцом работала, а вот не смогла дойти, не одолела горбатые мили по сопкам, смушковым от стланика.
— Жалко мне было ее… — скрипуче пропела тетя Паша.
Фанерный ящик, на котором лежали куски хлеба, колбаса, стояли две кружки и пустая бутылка, трясло так, как будто внутри его работал дизель.
— Они месяц шли, — хлюпая багровым носом, плакала старуха, — целый месяц, слышишь. Сева? И трое, только трое дошли до Магадана…
Потрясенный рассказом. Севка истуканом сидел на лавке и дымил беломором. Все трое молчали. Слышно было лишь всхлипывание тети Паши да треск угля в печке. Привычным фоном грохотали колеса. Наконец встала со своей маленькой переносной скамеечки тетя Катя и молча убрала со «стола» пустую бутылку, хлёб, колбасу. В углу, у нар стоял еще один большой фанерный ящик с марлевой занавеской. Хозяйственная старуха спрятала все в этот «буфет» и, уронив: «Ну, будет уже, будет, Паша, хлюпать», повернулась к окну.
Пятнадцать лет проплавали на «Сибирцеве» Пашка с Федором. Потом сошли на берег, построили хату, расписались в загсе. Но бог не дал им детей, так сказала сама тетя Паша. И поэтому ее потянуло к водке. Федор работал в порту, шкипером на барже. В прошлом году погиб. Его баржа стояла под бортом новенького краболова, который готовился в рейс. Там прибирали палубу и выбрасывали за борт мусор, ненужные доски. Одной доской и сломало ему позвоночник. Федор помучился с неделю и помер. Молча, без стона.
Глаза тети Паши блестели в вагонном полумраке, но были уже сухими.
Кончался трехчасовой прогон. В февральских сумерках блеснули желтые огоньки станции. Голова тети Кати в пуховом платке закрыла окошко: она всматривалась. И наконец объявила радостно: