Выбрать главу

— …бога …душу …мать! — очень складно, почти стихами, говорит Романиха.

Я знаю, что краска дефицитная, и сочувствую ей. Она еще пуще крестит неизвестного растяпу, и тогда я говорю:

— Смотрите, Катерина Романовна, какое красно солнышко на сопку выкатило.

Она глядит на восход, молчит и не шевелится.

— А вы ругаетесь в такой час, — продолжаю я.

Романиха поворачивается и обалдело смотрит в упор на меня. Потом бросает хрипло:

— Ты думаешь, я родилась с матом? Жизнь научила!

Она беззлобно пинает сапогом банку, расквасив голову очковой змее, и идет дальше, уже не глядя по сторонам.

Я брожу вдоль озаренного восходом правого борта, пока не просыпаются лебедки, лифты и транспортеры. Это значит, уже восемь часов, взялась за дело дневная смена. Но в столовой, я знаю, сейчас еще — битком, и потому не спешу. Поднимаюсь на шлюпочную палубу. Отсюда превосходно видна бухта и черно-синяя сопка с пламенным шаром, взошедшим точно над вершиной конуса. Чайки реют на уровне моих глаз и ниже, над самыми палево-гнедыми волнами, ждут своей доли.

Перехожу на левый борт. Здесь ветерок и запах холодной смолы от шлюпочного брезента. Почему-то глотаю слюну и вспоминаю: летними вечерами в детстве мы, мальчуганы, отрывали застывшие на завалинке нашего барака лепешки смолы, которая днем текла с толевой крыши, и жевали ее до судорог в челюстях. Это было на Украине, на Днестре. Прошло двадцать лет. Тот барак уже сгнил, наверно. Мама года три назад писала, что дали комнату с ванной в каменном доме.

Что же остается от детства? Вкус смолы, утреннее «ку-ка-реку» под слепым окошком, добрые мамины руки. Еще пятилетняя соседка-синеглазка, с которой «за ручки» уходил в Днестр, а она трусила, упиралась, задирала к солнцу нос и заразительно смеялась, осыпая тебя голубыми искрами. И последнее — непонятная грусть с широко распахнутыми глазами, разбитые носы, точки над «ё»…

Я поймал себя на том, что смотрю на сейнерок, заякорившийся рядом с базой, и слушаю, что говорят о нем два голоса над моей головой, на мостике.

— Вот я их, щелк — и увековечил, — заливисто пропел один. — Теперь бы не мешало и познакомиться.

— Могу его свистнуть к борту, — ответил резкий голос Шахрая.

— Да мне бы, знаете, Геннадий Алексеевич, хотелось поснимать его с различных ракурсов, — залебезил голосок. — И вас бы, кстати, запечатлеть. Капитан-директор плавучего гиганта в гостях у добытчиков… Неплохо звучит, а?

— Ладно, — растаял Шахрай, — после обеда спустим бот, заодно, пожалуй, и поохотимся на мысу.

— Очень, очень буду вам признателен, Геннадий Алексеевич…

И я услыхал шаги по трапу, а затем и увидел корреспондента с кинокамерой на плече и капитана в черной кожанке.

Восход состоялся, гнедые волны стали голубыми, как небо. На далеком горизонте умирала луна — бледная долька дыни. Я спохватился, что могу опоздать на завтрак, и поспешил в корму.

Томка, скоро я увижу тебя, мелькнуло в мыслях, пока бодро шагал по палубе, услышу твой голос…

У нас уже вошло в распорядок встречаться каждое утро после чая. Мы делились радостными открытиями и сомнениями. «Их миллион еще впереди! Какая жизнь бесконечная, правда, Сева?!» Тома, оказывается, рисовала, и очень неплохо, в своеобразной манере. Я влюбился в ее акварели — море, небо, звезды, сказочные острова, птицы и крылатые люди. Черная тушь и нежные акварельные краски — больше она ничего не признавала и презрительно морщила нос, когда я заговаривал об «академическом» масле. Я мог часами рассматривать ее картинки, как она их называла, на четвертушках ватмана. Уже засыпая на стуле и собираясь уходить, я обычно первым заговаривал о Саше, рассказывал, какую радиограмму дал на «Космонавт», какой получил ответ, как потом запрашивал отдел кадров, а оттуда — вторая неделя уже — ни звука, но это ничего, я буду еще радировать начальнику Сашиного управления, все равно мы его найдем. «Или он нас», — это я говорил уже стоя в открытой двери. Да, я говорил «нас», а думал — «тебя». И ощущал, как сжимается сердце.

«Господи, да ты влюблен в нее! Сознайся!» — сказал вдруг громкий голос во мне, и я от неожиданности остановился посреди палубы.

После чая я не пошел в носовую надстройку. Задернув синие ворсистые шторки, лежал на койке и думал. Юра вкусно похрапывал сверху, он сменился под утро, а следующая вахта у него — с обеда. Перед глазами у меня была сетка из синей проволоки с провисшим под тяжестью Юры пузом.

Так, До дневной смены, значит, осталось три дня. Три дня… Ха! Ты подсчитываешь дни до пересменки! Во времена «умри» такие мелочи тебя не волновали. Ночь, день, закат, рассвет, спать, работать, жить, не жить — все равно, вот что такое было «умри». А теперь и бочка, слетевшая со стропа, мне не страшна, потому как я чувствую, — во мне уже воспрянул неубиенный, вечный инстинкт жизни. Оживание, жизнь… Жизнь научила… Романиху она научила материть лебедчиков, когда со стропа падают бочки. А другой — ну я, допустим, — как юный козел, отпрыгнет вбок и шутливо погрозит в сторону лебедки пальцем: «Шалишь!» И с восторгом ощутит под робой звенящие струны мышц…