Я сладко потянулся под одеялом, провел ладонью по теплому животу (прекрасный спортивный пресс, ни грамма жира) и шепотом сказал: «Вот это и есть — «стань!» Когда ты, пройдя через мертвую точку, вновь обретешь жажду борьбы, желание работать, страсти, ощущения, чувства, — это означает одно: ты уже не «печальный гость на темной земле»…
И вдруг страшная мысль: а что если суждено на веку пройти еще раз или, может быть, несколько раз через «умри»? С ума сойти… И уже засыпая, я подумал: боже, как мучительно прекрасна жизнь!
Если солнце красно к вечеру, моряку бояться нечего. Солнце красно поутру, моряку не по нутру.
Я вышел утром на палубу — туман. «Весна» рокочущими гудками то и дело заставляла вздрагивать этот молочный кисель и с непонятным упорством куда-то неслась. Воду можно было разглядеть, перегнувшись через фальшборт. Какое бледное море — напившееся тумана… И все равно оно прекрасно: перламутровое море с мелким жемчугом пены от форштевня.
Да, я побывал на баке, но к Томе опять не пошел. Почему? Не знаю. Позавтракал и нырнул в свою каюту. Но спать не ложился. Уселся на диван, ощущая приятный холодок его черной кожи горящими после долгой смены ногами, и стал читать.
Под иллюминатором у нас всегда стояла трехлитровая банка с томатным соком.
Налив в кружку сока, я заглянул в поисках соли в ящик стола. Свежая горсть лежала там на какой-то полусогнутой фотокарточке. Я взял щепотку и стал пить вкусный прохладный сок — как помидоры только что с грядки.
Когда пьешь или жуешь, всегда хочется занять чем-нибудь и глаза. И вот я уставился на сломанную фотокарточку с солью. Там мужики в робах толпились на палубе. Я узнал Шахрая. Он был в своей кожанке и стоял в центре. Я взял и ссыпал соль прямо в ящик. Снимок словно притягивал меня…
Что ни говори, а именно в ту секунду, когда я увидел на снимке — у меня перехватило дыхание, — увидел лицо, до каждой точечки знакомое и родное, именно в этот миг раздался легкий стул в дверь. Будто пойманный на преступлении, я вздрогнул и выронил карточку. Тома вошла, и я увидел в ее глазах отражение своего испуга.
Я стоял спиной к столу, на котором лежало фото, и не мог прийти в себя. Сердце бухало в ребра, и я прислушивался к его глухим толчкам, точно механик к работающему дизелю. Тома подошла и заглянула мне прямо в глаза. Нет, она неверно, теперь я понимаю, совсем, совсем неверно истолковала мой испуг. Она меня успокаивала материнским взглядом, а я уже пьянел от нежности, переполнявшей ее глаза.
Огромная и в то же время легкая, как дуновение, сила повлекла меня к ней, и я очнулся только тогда, когда ощутил, что эта ослепительная сила вливается в меня прямо через губы, мои запекшиеся от многодневной, от тысячелетней жажды губы, припавшие к роднику ее губ…
Преступление свершилось. Но какое чудесное оно, сколько в нем волшебной, живительной силы. Я переживал этот миг еще и еще, с закрытыми глазами отклонившись назад, опершись ладонями на стол, чуть шевеля губами, словно продолжая пить чистый напиток счастья.
— Почему вы не приходите? — возмущенно и тихо спросила Тома.
Я посмотрел в любимые глаза и с неожиданной для себя твердостью произнес:
— Тома, я нашел Сашу.
Черная трубка, голос.
Чуть различимый в тумане.
Тоненький и далекий
Голос пловца в океане…
— Томка!.. Я с ума сойду! — Саша держал микрофон у самых губ, чтобы не говорить громко. — Нашлась. Сама нашлась… Томка, слышишь меня? Прием!
Он отпустил тангенту микрофона и ждал ее голоса.
— Да слышу, слышу! Саша! — почти сердито пропищала рация.
Но он знал, что сердитые нотки — лишь знак волнения, наивный и смешной щит.
— Тома, я искал тебя все эти месяцы. Я тебя люблю. Я больше тебя не отпущу. Никуда! Никогда!
Кажется, затихли, затаились радисты на всем Охотском море, боясь неосторожно спугнуть в эфире Ромео и Джульетту. Суда прервали разговоры о рыбе, о сдаче, трепачи вроде нашего морковки заткнулись на полуслове. Все слушали только этих двоих, и каждому казалось, что только он один слышит их сейчас.