— Приказ я еще не визировал, — после тягостного молчания четко проговорил помполит, напряженно задумчивый, с грустными черными бровями, сведенными на переносье. — И пока воздержусь. Советую вам, — он посмотрел на меня, — сходить к капитан-директору. Смелее! — его глаза тронула улыбка. — Он не съест.
В глубокий трюм спустись.
Взойди на мостик.
Прислушайся к работе дизелей —
И ты на корабле не будешь гостем,
А будешь дома ты на корабле.
Проходя по палубе, я услыхал шум возни, заглянул в трюм. Дрались двое. А отсюда, сверху, хорошо было видно: в занесенном кулаке Насирова блеснул комок скоксовавшейся от влаги соли, и руки их окрестились над головами — они сошлись в клинче. Вологодский Коля не уступал кавказцу, даже опередил сейчас. И дивно было видеть его, северянина, всегда уравновешенного, всегда вразвалочку, таким быстрым и порывистым. Я хотел криками остановить их, но не тут-то было, и я рванулся к трюмной тамбучине. Внизу, в трюме, стояло человек пять парней из нашей бригады. Они серьезно наблюдали драку, и один спокойно сказал мне:
— Не мешай.
Другой прибавил, кивнув на чужого бригадира:
— Ему это на пользу. Может, в другой раз свиньей не будет. А то, глянь, «забывает» все.
Дрались они за дело. Кровным делом бугра было расставить людей так, чтобы перегруз и выпуск готовой продукции — эти две работы — одна другой не мешали. Насиров же опять не оставил нашей смене задела, сославшись на перегруз.
— Коля сдавил руку Насирова так, что камень выпал из его пальцев. Выпустив руки противника, Коля отпрыгнул назад и изготовился к удару. Но Насиров неожиданно рухнул Коле в ноги и прижал их к груди, как нечто самое дорогое. Хохоток взметнулся из трюма. Но ржали наши преждевременно.
— Коля! — крикнул я. Но он уже упал на спину, и я поспешил ему на помощь.
Насиров прямо с корточек бросился на грудь поверженного врага и вцепился бы, наверно, зубами в его глотку. Но, ухватив жесткий от соли воротник, я оторвал Насирова от Коли. И Коля с трубным кличем «глумишься?!» вскочил на ноги. Насиров ударил меня, что называется в боксе, вразрез, лицо мгновенно загорелось. Я тряхнул кавказца за воротник и затем швырнул на палубу. Во мне загоралось бешенство, трепетало забытое живое чувство гнева. Насиров не поднимался. Подлая лиса! Но вот он привстал на одно колено и как ни в чем не бывало принялся отряхивать штанину от соли. Наверное, он отлично видел сейчас всю сцену со стороны: Коля и я стоим в стойке, сжав кулаки и широко расставив ноги (чтоб уж теперь не обхватить!), а он, командир-бригадир, являет собой жертву агрессии.
— Хватит! — привычно властным тоном бросил Насиров, все еще не поднимаясь, и чтобы окончательно охладить, обезоружить противников, сменил ногу и тщательно очистил от соли вторую штанину.
Колины кулаки разжались. Наивный и великодушный боец наш всем своим видом сейчас будто говорил: «А че он? Я — за дело, а он меня — за ноги!» Тем временем Насиров медленно поднялся, но для верности еще раза два, не разгибаясь, провел руками по чистым уже штанам, повернулся, словно невзначай, спиной к нам и подчеркнуто спокойно пошел прочь. Пересекая невидимую черту арены, полуобернулся и бросил через плечо:
— Ладно, в другом месте разберемся!
В трюме появилась широкоплечая фигура Валентина, нашего доброго бугра. Он быстрым взглядом окинул ристалище, оценил обстановку.
— Хорош, парни, бузить! Некогда! Сегодня нам не меньше семисот бочек надо сделать. По местам!
Я покинул поле боя и, уже спускаясь по штормтрапу в клокочущее ущелье между стальными бортами, услыхал бодрый голос диктора из динамика на мачте:
— Во Владивостоке шесть часов. Доброе утро, товарищи!
Охотоморская сельдевая экспедиция живет по «питерскому», то есть по петропавловск-камчатскому времени, и значит, у нас — ровно восемь.
Клепаные стальные стены, как и вчера, медленно сходились и расходились. Под ногами, под страховочной сеткой, дергались на цепях, взбрыкивали черные туши пневмокранцев, угрожающе всхрапывало зажатое в тиски море. Противное, сосущее чувство всегда на миг возникает где-то внутри, когда вот так, в одиночку, ползешь по штормтрапу с судна на судно. Кажется, старуха-смерть берет тебя за шиворот холодными костяшками пальцев и скалит черный щербатый зев. «Жить! — кричит в это краткое мгновение все твое существо. — Жить! Жить!»
В трюме «Оленька» моя бригада уже катала бочки, при этом на редкость дружно поминала имя господа бога, тесно повязав его с Насировым. Я вгляделся и понял, что и тут — за дело, потому что ночная смена натворила вот что; во-первых, забила бочками просвет трюма, то есть сделала самую легкую работу, оставив нам тяжелейшую — катать под забой; во-вторых, и эту их работу нужно было теперь переделывать, так как они не оставили нам даже площадки, на которую майнается строп; а в-третьих, здесь стояла полная бочек строп-сетка, опущенная, видно, уже в последний момент для того, чтобы вздуть цифирь, внести ее в наряд, короче говоря, урвать. Дюжина бочек — это мелочь, но она была той каплей, что переполняет чашу. И вот мужики теперь раскатывали эту дюжину и по-рабочему громко и прямо судили о совести сменщиков. А надо вам сказать, что это чертов, кусок работы — катать бочки под забой. Под забой — значит, в три погибели, в пространство-щель между последним поднявшимся шаром и палубой, которая низким сводом нависает над тобой, когда ты почти на коленях, как забойщик в старой шахте, ползешь по мокрым доскам, катя перед собой одну, за ней вторую, потом десятую, сотую бочку. А докатив до места, ее нужно еще поставить «на стакан», и это-то труднее всего: ведь сам стоишь на коленях да и бочка уже цепляет головным обручем свод, откуда сыплется за шиворот лед и снег, потому что трюм не сухогрузный, а рефрижераторный.