Все чувства, и мысли, и ощущения — все поглощено одним — теплом объятия. И тают в нем последние ледяные кристаллики, только что там, на палубе, коловшие душу Витоса. Он непроизвольно судорожно вздыхает и трется головой о ее волосы и щеки, а она и не спрашивает, о чем он вздохнул, она сейчас все понимает без слов. Со стороны они сейчас похожи…
«На слепых котят похожи», — думает Пашка Шестернев, заглядывая в иллюминатор с ботдека. Его они, разумеется, не видят, а потому и не задергивают иллюминаторные шторки, как это сделали бы взрослые, едва включив в каюте свет.
Увы, не бывает ни вечных объятий, ни вечных поцелуев. Не сознавая этой истины, которая сейчас показалась бы ему достаточно грустной. Витос ослабляет объятие, и вдруг у него вылетает:
— А у тебя была любовь раньше?
И прежде чем Светлана успевает ответить, в мыслях у него проносится: «Неужели ты соврешь? — это Спорщик. — Конечно нет. Никогда!» — это он сам. И внезапный горячий стыд приливом захлестывает уши Витоса — он вспоминает в подробностях, как боролся с искушением солгать, когда Светлана задала ему точно такой же вопрос. Но нет, нет, это не он хотел соврать, он отлично помнит: кто-то маленький, мелочный, противный, не имевший с ним ничего общего, но сидевший, однако, внутри него, прикидывал тогда, как бухгалтер на счетах, все «за» и «против»: врать — не врать, врать — не врать. Вот она где кроется, подлость — в нас самих! Ее надо выжигать каленым железом! И если б это единственный раз…
— Была, — просто сказала Светлана. — После школы я только и слышала: консерватория, институт, консерватория. Ну вот, а однажды увидела объявление: организованный набор рабочих для работы на рыбокомбинатах Сахалина. Можно заключить договор всего на одну путину, было написано в объявлении. Ну вот я и пошла по этому адресу.
— И мать не знала? — Витос уже справился с собой.
— М-м, — качает Светлана головой, и в глазах ее сразу начинают плясать бесенята. — Я сказала мамке, когда уже подписала договор.
В Витосовой памяти в доли секунды прокручивает кадры фантастически-скоростной кинематограф: Рени, еще неделя до отъезда, мамкина истерика, поджавший хвост Ренду, потом проводы и новые реки слез. А Светлана уже рассказывает о Шикотане…
Давно был объявлен отбой, но это уже их не пугает. Они знают — это дань традиции, уставу, это для салаг, а они уже не дети и хорошо понимают, что жизнь в тысячу раз сложнее всех уставов, жизнь — это жизнь!
— Я подружилась с геологами, — говорит Светлана. — Их партия занималась изучением вулканических пород южных Курил — Шикотана, Кунашира, Итурупа. Ну вот, и когда кончилась путина, я пошла с ними. Там был один парень, Сашка его звали, веселый такой — никогда не унывал сам и любого мог растормошить в самую трудную минуту. Он везде ходил с гитарой, знал очень много хороших песен, часто читал стихи нам. Все его любили. Ну вот. И мне он нравился. — Светлана поправляет прядку на лбу, и Витосу ужасно хочется поцеловать ее, но она мягко отстраняет его рукой. — Погоди! Слушай. Ну вот, пришли мы на Край Света, поставили палатки в долине Лошадей и разбрелись кто куда. И до самого вечера мы с Сашкой ходили вдвоем — собирали цветы, пели, в океане купались. Он придумал мысу новое название: Край Светы. — Светлана опять от легкого смущения поправляет прядку. — Ну вот. А вечером сидели все вместе у костра. Все было так хорошо, — в мечтательности, с какой она говорит это, уже слышна горчинка. — Потом стали укладываться спать. Вот. И тут он начал звать меня в свой спальник, вроде в шутку. Я тоже отшутилась и развернула свой спальник. А когда все легли, он опять стал звать меня к себе и болтать глупости всякие. Ну вот. И когда он сказал мне какую-то гадость, что я, мол, ломаюсь, что все равно… Тогда даже ребята крикнули ему: «Сашка, да уймись ты!» А он продолжал… Ну вот. Мне стало так противно… Утром я собрала рюкзак и ушла от них. Ребята уговаривали остаться, он попросил прощения, а я не могла, я ушла…
В молчании, повисшем в каюте, как густой, хоть и незримый, дым, носятся сейчас их горячие и оттого невнятные мысли, сталкиваются друг с другом, сплетаются, бьются в стекло иллюминатора, а за стеклом, на фоне мерцающих вдали заснеженных берегов Чукотки, по-прежнему маячит силуэт человека, наверное в сотый раз уже меряющего ногами ботдек.
Перед мысленным взором Витоса опять проплывают, словно за матовым стеклом, неясные тени: вороватый завпрод Степа и готовый его расстрелять «суворовец», седой радист-циник, насмотревшийся неправды в потоках радиограмм, которые прошли через его руки. Но это не надолго, скоро Витос забудет их, как неприятный сон. Ну а сейчас он думает об этом так: «Жизненный опыт, о котором твердят всегда, это не что иное, как знание плохого. И вообще, старость — это тоже знание плохого».