Директор Тшос не пытался скрывать от нас свои человеческие качества, и мне это нравилось.
— Знаете, а я вас люблю, директор, — вдруг сказал я. — Я вас очень люблю!
Директор взглянул на меня с некоторым удивлением. Мой тон, как и сам я, были сегодня необычны. Обуховский раскрыл рот от удивления, а Радневский тихо хмыкнул. Слова мои показались им столь глупыми, а тон столь недопустимо покровительственным, что они, должно быть, сочли меня пьяным.
— Спасибо, коллега, — ответил директор смущенно. — Я вас тоже люблю. Ну, мне пора…
И встал, чтобы попрощаться. Ему действительно следовало уйти. Благодаря Божене этот официальный обед превратился в воркование голубков, и положение директора становилось двусмысленным. К тому же мои искренние человечные слова всполошили его, прозвучав как издевка. Подчиненный может любить или не любить свое начальство, главное — он должен уважать и слушаться его. А о смерти, притаившейся у меня в животе, никто не догадывался…
Итальянец с трудом оторвался от Божены, рассеянно пожал директору руку и тут же пригласил Божену танцевать, так как оркестр, допилив последнюю салонную пьесу, принялся неистово выстукивать ритм модного танца.
Я мог бы отправиться вместе с директором, но он посвятил бы мне не более четверти часа, потому что наверняка спешил домой, чтобы не оставлять молодой жене времени на опасные размышления хотя бы в воскресный день.
Так что я остался с теми двумя. Мне захотелось установить с ними какой-то человеческий контакт, не омраченный тактикой и подозрительностью. Я доброжелательно взглянул на Обуховского. «Танк», видно, уже испугался своей инсинуации касательно моего пребывания в Риме, потому что глаза его преисполнились преданности и послушания. И вдруг я понял: мои слова, адресованные директору, и мою улыбку он понял единственно доступным ему образом — как доказательство моей силы и близкого падения директора Тшоса.
— Что-то у нашего директора в последнее время вид усталый, — сказал он. — Если бы не вы, то…
— То что? — спросил я улыбаясь.
— Все могло бы развалиться, — пояснил Обуховский.
— Вы наш парус, вы наш руль! — шутливо добавил Радневский и снова подмигнул мне.
— Вы, наверно, станете директором вместо… — сказал Обуховский, торопясь достичь цели.
— За этакое повышение можно было бы даже и выпить, — предложил улыбаясь Радневский.
Бедный директор уже был похоронен ими. Они подняли рюмки, вдруг примиренные в припадке подхалимства. Но было между ними и различие: Обуховский подлизывался примитивно, нахально, низводя меня до своего уровня и оскорбляя этим. Радневский же подшучивал, всегда готовый к отступлению, делал мне знаки за спиной «танка», так что это выглядело скорее как издевка над примитивностью Обуховского. Я мог бы притвориться, что принимаю все это за чистую монету, выпить с ними в радостной атмосфере общего примирения и даже позволить брудершафт, о котором так мечтал Обуховский. Тем самым будет создана клика. Ведь Обуховсий готов сойти с военной тропы и разрядить на некоторое время наведенную на меня пушку, если я в своем продвижении вверх подниму и его на ступеньку выше. К сожалению, мое впечатлительное тельце не выносило теперь фальшивой дружбы, подхалимства и нерешительности. Оно уже было лишено защитной скорлупы.
— Ошибаетесь, дорогие мои, — сказал я. — Я не стану директором.
Они застыли с рюмками в руках. Обуховский вперил в меня горящие глаза.
— Вероятно, я даже оставлю и свой пост, — добавил я с ноткой подлинной горечи.
— То есть как это?! — вскричал Обуховский. — Вам уже что-нибудь известно?!
— К сожалению, да, — твердо ответил я. Обуховский залпом осушил рюмку, а Радневский, не будь дурак, сразу же отставил рюмку, не желая отравлять свой способный, предназначенный для карьеры организм. Он пил только тогда, когда в этом была необходимость. Обуховский же, воспитанник старой школы «обмываний» и брудершафтов, лакал водку бескорыстно, и это было хоть какой-то человеческой чертой в нем.
Теплая атмосфера единства и доброжелательства немедленно лопнула, а мое глупое признание директору в любви представилось им в ином свете: как жалкая псевдоироническая попытка сохранить фасон. Директор, который с такой легкостью съел меня без каких бы то ни было видимых причин, вызывал уважение и страх, несмотря на благодушный вид и неприятности с молодой женой. Следовало как можно скорее подлизаться к нему, проявить трезвость духа и получить хорошие отметки по дисциплине. Каждая проведенная со мной минута была потерянным временем и даже могла быть сочтена опозданием по неуважительной причине. Поэтому Обуховский начал беспокойно вертеться, интенсивно обдумывая тактику овладения креслом, которое чудом освободилось (враг вдруг без борьбы покидает свои сильно укрепленные позиции).
— Н-да… — пропыхтел он и не смог ничего добавить мне в утешение, чтобы в присутствии Радневского не сболтнуть по адресу директора что-нибудь лишнее.
— Смотрите-ка, смотрите-ка, — сказал с деланным оживлением Радневский и начал следить за танцующими.
Его мозг также усиленно работал. Мне очень хотелось, чтобы в минуту испытания Радневский оказался на высоте. Ведь он был мне многим обязан. Я с тревогой вглядывался в него. К сожалению, он уже, вероятно, меня не видел. Я выпал за борт, вода сомкнулась надо мной, волны быстро успокоились, и поверхность снова стала гладкой. Меня вычеркивали из списка так грубо и быстро, что я задрожал от ужаса. Но ведь я сам хотел сорвать маски с их лиц! Однако такая доза искренности оказалась слишком сильной для моего деликатного тельца. Некоторое утешение мне доставила мысль, что я помучаю их после смерти, если, как это следовало из диагноза профессора, она действительно скоро наступит. Они не только досыта набегаются по городу в поисках приличного гроба (разве что директор раздобудет его из какого-нибудь спецфонда), но я загоню их на кладбище и заставлю изображать на лицах печаль, заставлю выслушивать разные словеса о моей жизни в дождь и ветер или в снег и мороз. В официальном некрологе будет сказано: «В лице покойного мы потеряли выдающегося специалиста (неправда), неутомимого организатора (полуправда) и ценимого всеми руководителя (липа). Честь его памяти! Подпись — дирекция, партийная организация, местком, сотрудники». А траурное извещение от семьи будет выглядеть, как и положено у католиков: «Священной памяти Кгдиштоф Максимович, прожив 44 (45?) года, умер после непродолжительной тяжелой болезни… числа… месяца… года. Панихида состоится… в костеле св. Карла Варфоломея, о чем извещают погруженные в печаль (скорбящие) жена и дочь». Долго я их всех не продержу, речи над гробом бывают самыми короткими. Обуховский с энтузиазмом возьмется за организацию похорон, стараясь почаще попадаться на глаза директору. Радневский убаюкает похоронную скуку мыслями об ожидающей его карьере. Может, Эва искренне поплачет, может, вспомнит обо мне спустя годы… Эх, да что там! Я и вовсе не был на похоронах своего отца. Мать получила от него из тюрьмы Павяк закатанную в хлебный шарик записочку. В ней было неразборчиво нацарапано: «Наверно, я уеду куда-то… большая группа… прощайте». Это был и некролог его и похороны. Пепел отца развеял ветер, не знаю когда и где. Мать уже никогда больше не смогла заснуть нормальным сном, покамест не угасла навеки. А я? Я выходил из окружения, пробираясь через трясины и топи под обстрелом пикирующих самолетов, среди пулеметной трескотни.