Мама! Беспомощная в обыденности, она в час крайней опасности стала сильной, выносливой и решительной. Алексей мог только предполагать, как произошел в ней перелом, превративший ее, избалованного сперва родителями, а затем и Мудрейшим ребенка, в волевую и бесстрашную мать, отказывающую себе во всем во имя детей. В эвакуации, в далеком Далматове она тащила на себе трех беспомощных иждивенцев — больную бабусю, Алексея и Лену. Когда отец пропал без вести, всех их лишили офицерского продовольственного аттестата, и в семью пришел голод. Деньги давно уже ничего не стоили, и жизнь поддерживалась только обменом вещей на продукты. Раз, отправившись с модными туфельками, мама вернулась, держа их в одной руке, а в другой поллитровую банку коровьего масла.
— Как это ты раздобыла? — удивилась бабуся, уже редко встававшая с постели.
Мама, не отвечая, сняла поношенную шубейку, и сидевшие у раскаленной буржуйки Алексей и трехлетняя Лена увидели, что на ней нет юбки.
— На кой нам эти ходули. В них ноги собьешь, — сказала хозяйка, к которой ходила за маслом мама. — Вон юбка у тебя больно баска… Шерстяная, новая…
И она тут же сняла ее…
Коктебель напомнил о себе далеким и страшным криком павлина, живущего на турбазе, — гортанный вопль и мяуканье. Алексей встал, зажег лампу, оделся, спустился со второго этажа.
Тугой ветер ударил ему в грудь, резко хлопнул дверью и понесся, понесся ввысь, мотая метлами тополей. Металлически бесцветно и слабо светила осенняя луна. Она бежала за кисеей редких облаков, оставаясь в центре небосвода. Звезд не было. Все спало. Только тоскливым, сиротским плачем, жалобой на холод, темноту, ночь перекликались далеко в поселке собаки.
Таинственно черной, без единого фонаря аллеей он прошел к калитке. Ветер принес запах влажного песка, резкий, йодистый аромат водорослей, гниющих медуз, сырых ракушек — утробы моря. Оно ворочалось совсем рядом.
Он вышел на набережную.
Жалкая электрическая плошка моталась по ветру, бросая пятна света на мокрый песок пляжа, на осиротевший причал, на растрескавшийся асфальт. Как печальна, как пустынна ночь поздней осенью в курортном поселке! Погасли рекламы, забиты щитами окна павильонов, пусты похожие на соты здания турбазы. Вчера, в день приезда Алексея Николаевича, штормовым вечером ушел в Феодосию на зимовку последний теплоход. Грустно и сладко светил его кормовой огонек; вот он встал как свеча и угас, растаял в бесконечной черной хляби.
Ветер разогнал лохмотья туч, открыв пологую спину Святой горы. Четко обозначился человеческий профиль сожженного до шлака Кара-Дага. И таинственным светом в провалах между зубцами Сюрю-Кая замерцала даль, словно обещая что-то там, за горизонтом жизни.
Он спустился к воде. С сухим шорохом и скрежетом перемещалась взад и вперед мелкая галька. Свинцово-тускло блестела осенняя вода, пугая своей затаившейся массой в бездонной яме, на другой стороне которой была уже Турция. Там, на горизонте, вода образовала с краем неба беспросветную траурную полосу.
Здесь одиночество было настолько всепоглощающим, что не оставляло места для жалости к себе, ропота или отчаяния. Вблизи холодного моря, под пустым небом оно обретало величественность, придавало силы, навевало уверенность и чувство вечности. Казалось, все умерло, и жив только он один.
Он шел по причалу. Он шел, и все бежало под ним и вокруг него: море, причал, берег, тучи, луна. У самого края, там, где днем мальчишки ловят бычков и где изредка можно поймать на морского червя кефаль, он стал смотреть в пенисто-зеленые бугры. Море просыпалось. Постепенно нарастал влажный грохот.
И из однообразного биения, движения моря вперед и назад сама собой стала складываться мелодия, от которой сладко и больно заныло сердце: