Через несколько минут, когда она принимала душ, он крикнул сквозь дверь ванной:
— Алена! Я сбегаю, куплю поесть и чего-нибудь выпить!
Радость обладания ею мгновенно вернула ему обычную беззаботность — словно и не было целой недели непрерывных страданий. Он набрал закуски, вина и пива. И, проходя двором, вдруг поймал себя на том, что с аппетитом посматривает на щебечущих девушек.
В двадцать пять лет любовные страдания сильные, но не глубокие. Простив Алену, Алексей в вознаграждение получил длительное и безмятежное счастье, которое надо бы удержать, закрепить, обратить в обыденность. Но для этого ему не хватало опыта и житейского ума.
Каждый брак имеет свою странность, только у большинства странность эта скрыта в глубине, а у них с Аленой она бросалась в глаза, лежала на поверхности: слишком они были непохожи, не имели ничего общего. Но и к этому все привыкли, привыкли к тому, что в кругу знакомых Алексея Алена больше молчит, живет чем-то своим, внутренним. Не мог смириться с их семьей лишь верный друг детства Додик Левин. Не зная толком, что произошло в те дни, когда Алексей уезжал к Гурушкину на дачу, Додик все же догадывался, что Алена чем-то крепко обидела друга, и прочно ее невзлюбил.
Алексею нравилось бывать у него дома, в его бедной и дружной семье, где верховодила мать — маленькая, бесцветная, но сильная духом женщина, сумевшая после смерти мужа вытянуть двоих сыновей. Она родилась и выросла в белорусском местечке, не имела никакого специального образования и даже была не шибко грамотна. Додик, любивший ее без памяти, показал однажды Алексею оставленную ею записку: «Дети на обед кушайте рибу и грыби». «Ах, я всегда путаю твердое и мягкое «и», — с улыбкой признавалась она.
Ей приходилось браться за любую работу — киоскера, счетовода, уборщицы, секретарши, — и она трудилась без устали: ради детей. Но, боготворя их, в гневе, когда они особенно огорчали ее, могла обрушить на них самые грозные проклятия, с библейской высокопарностью восклицала:
— О! Лучше бы из меня падали камни!..
Алексею нравилось и ее кулинарное искусство, блюда, порою приготавливаемые «из ничего» — например, фальшивая фаршированная рыба, сотворенная из тертых овощей с добавлением каких-то пряностей. Нравились шумные сходки бесчисленных родичей, где каждый, будь он даже седьмая вода на киселе, знал о другом все и всегда готов был прийти на помощь. В день рождения Додика они обычно устраивали складчину, сдвигали в единственной комнате столы и громкими разговорами, шутками, песнями радовались празднеству.
Алексей явился поздравить друга без Алены, зная их растущую неприязнь друг к другу. За богатым, обильным всевозможной рыбой, зеленью, овощными и мучными блюдами столом, где мало было только спиртного, вскоре разгорелся обычный, шумный, немного бестолковый разговор, когда каждый слушал себя или, в лучшем случае, ближайшего соседа.
— Писатель! — сказал Додик, любивший порассуждать на литературные темы. — Я вот недавно «Преступление и наказание» прочел. Как оно тебе?
— Отличная вещь.
— Ну вот, — пришептывая, продолжал друг. — Прочел роман, подошел в цеху к своему инженеру и спрашиваю: «Ты мне скажи: Достоевский — великий писатель или выдающийся?» Тот: «Конечно, выдающийся». — «Нет, великий!» Я ему: «Великий!» — он мне: «Выдающийся!» Тогда, — Додик торжественно поднял указательный палец, — я ему — хлоп! — листок из отрывного календаря. Он посмотрел и говорит: «Ну, брат, усёк ты меня. И в самом деле, не выдающийся, а великий!»
— А по-моему, так это страшная скука, ваш Достоевский, — вмешался дядя Наум, маленький и круглый человечек, который считался в семье большим ценителем музыки, но охотно высказывался и о литературе. — Все это не наше, не советское. И зачем нам Достоевский, когда у нас есть свой Достоевский — Илья Эренбург!..
За столом заговорили о Эренбурге, а там перешли и на международную политику, в которой каждый проявил себя крупным знатоком. С обильным поглощением пищи умственные разговоры начали мало-помалу затухать. И тогда вниманием собравшихся снова завладел дядя Наум, почитавший своей обязанностью не упускать минуты и часа для целей просвещения. Он приобрел по случаю хорошо сохранившийся, блестящий вишневым лаком рояль, правда, без деки и струн, но зато с клавишами — и всего-то за триста дореформенных рублей. И хотя в его комнатке было так тесно, что четвертому ребенку приходилось спать под роялем, дядя Наум повторял: «Зато вид благородный… Все время думаешь о музыке».