— Тогда я, пожалуй, выпью у тебя чайку, — напустил на лицо мальчишескую гримасу Тимохин.
Как все люди, которые не курят и никогда не употребляют спиртного, он был особенно восприимчив к качеству еды, утверждал, что различает три десятка оттенков вкуса вареного мяса. Боготворил земляничное варенье, свежую рыбу, грибной суп — все, что дается крепкой семьей, налаженным тылом, который обеспечивала ему мама.
С удовольствием, даже преувеличенным, Тимохин поедал сыр, сметая последние крошки своих мыслей о Суворове:
— Вот пример для подражания: личность, сверкнувшая в идеал, в реальность…
— И как несчастен в семейной жизни, — горько усмехнулся Алексей.
— Что делать! Пушкин сказал: «Особенность нашит нравов — нещастие жизни семейственной. Шлюсь на русские песни».
Он вспомнил последнее письмо Алены: «Читаю твоего «Суворова» и думаю: неужели ты относишься теперь ко мне, как Суворов к своей Варваре Ивановне…» Нет, он думал о ней каждый день и час, видел постоянно во сне, но уже без боли и страдания. Было все это с ним или не было, он уже не помнил; он только знал, что это было. Осталась жалость, одна голая жалость.
«Читаю твоего «Суворова»… Когда книга еще писалась, в год их разлуки, Алексей как-то дал Алене главку, которая нравилась ему самому — пир у Потемкина. Утром, за завтраком он спросил: «Понравилось?» — «Ой, Алеша, — призналась она, — только начала читать первую страничку, сразу в сон потянуло. Так и на прочла…»
— Только все слишком поздно, — поднял Алексей глаза на Тимохина, с аппетитом доедающего сыр. — Желание семьи, детей…
Алексей и сам чувствовал, что отец и мать остались в нем странными, несоединившимися началами, что надежды на новую любовь и семью слабы. Ну что ж, осталась возможность работать. Остались друзья, общие интересы, привязанности и цели.
— Как долго мы из разных точек леса кричали друг другу: «Ау! ау!» — через силу улыбнулся он.
Тимохин карикатурно заурчал, скрывая серьезность тона:
— И все-таки сошлись все вместе на одной поляне.
Алексей с другом-издателем сидел в огромном и полупустом в эту пору загородном ресторане.
Над зеленой стеной сосняка, у самого горизонта поднимался гордый шпиль старого дворца князей Юсуповых. А странно близко, отделенные лишь громадным невидимым стеклом, лежали колотым сахаром синие мартовские сугробы.
Поедая бледно-розовые ломти медвежатины, которая появлялась здесь лишь в мертвый сезон, запивая нежное мясо шампанским, друг восклицал:
— Ах, братец, как хорошо мы живем! Какие мы с тобой счастливые, братец! Никогда не были с женщинами, которых не любили, никогда не дружили с несимпатичными нам людьми, никогда не занимались делом, которое нам не по душе. Какие мы счастливые!
Когда просохло, Алексей с братом навестил Мудрейшего на Ваганьковском кладбище.
Глядя на осевшую могилку с простым, быстро ржавеющим крестом, брат сказал, глотая слова (дикцию он унаследовал от своего отца):
— Добрый Мудрейший! Он никому сознательно не сделал в жизни зла!..
За окном шел дождь, а Алексей спал и не видел снов.
Новеллы
Особняк с фонариками
Из давнего детства, почти небытия, вспоминаю.
Милая моему сердцу Васильевская улица, еще сплошь заставленная двухэтажными бревенчатыми, реже — кирпичными домами. Палисадники с сиренью и цветами «табак». Дворы с голубятнями. Булыжная мостовая, уходящая далеко, к воротам Тишинского колхозного рынка.
Там крашенные зеленой краской ряды ломятся от парного мяса, битой и живой птицы, крупной и чистой картошки, яблок, меда, солений. Там черные радиорупоры исходят женским криком: «Розы белые упали со стола, я надену свой бордовый сарафан, я ударница колхозного труда!..» Там шум, гам, перебранка. В самом веселом ряду торгуют фанерными, дергающимися за нитку человечками с балалайкой, грубо расписанными матрешками, восковыми лебедями, надувающимися пузырями «уйди-уйди!», стеклянными, писающими водой чертенятами, пищалками, дудками, леденцовыми петухами.
А здесь, на Васильевской, — тишина. Сидят на скамейках у калиток старухи — разбухшие или ссохшиеся — и провожают редкого прохожего добрыми, бесцветными от больших слез глазами. И красуется в середине улицы старый барский особняк с пустым геральдическим щитом — ампир середины ушедшего века.
Перед особняком — четыре фонарика на столбах.
Мы — я и Зина — по тайному сговору одновременно вырываемся из рук наших мам, которые замирают от ужаса (а вдруг, не дай бог, грузовик!), и мчимся наперегонки. Кто скорее добежит до первого фонарика? Зина постарше, выше ростом, ее длинные ладные ноги в белых гольфах уже мелькают впереди — я опять проиграл.