Попал я в спецшколу сразу на второй год обучения и считался новичком, носил унизительное прозвище «хазарин», то есть оказался существом второсортным, еще нуждающиеся в том, чтобы доказать свое благородство. «Хазарам» чаще давали наряды, и всегда самые неприятные — подметать школьный двор, сторожить на физподготовке фуражки и шинели, пока остальные ученики играют в футбол около строящегося гигантского крытого стадиона ВВС.
По субботам «спецы» ходили с девушками к памятнику Пушкина, где их встречали воспитанники Артиллерийского подготовительного училища — МАПУ. Слово за слово завязывалась легкая перепалка.
— Вентиляторы! — задирался какой-нибудь краснощекий юноша в артиллерийской фуражке. — Не видать вам неба, как своих ушей! Быть вам на аэродроме мотористами.
И читал обидные самодельные вирши:
— Ах ты фитиль, коптилка! — огрызался, распаляясь, «спец». — Ответь лучше, с какой стороны пушку заряжают? С дула или с казенника? Небось не знаешь? Так спроси у своей девушки.
Хотя в кодексе «спецов» самым почетным словом было «сачковать», то есть уклоняться от обязанностей, и за доблесть почитались разные мелкие нарушения, вроде ношения шинели по-офицерски, с отвернутыми лацканами, в их существе, в подлинной натуре жило нечто иное, романтическое: влечение к небу, к профессии летчика. И недаром из спецшкол вышли и знаменитые испытатели, и прославленные космонавты, и незаметные герои, охраняющие наше небо.
Заводилой среди спецшкольников, их вожаком, истово хранящим неписаные традиции, по праву считался Феликс Лодыжкин, учившийся со мной в одном отделении. Почему — Феликс? Конечно, в честь знаменитого руководителя ВЧК. Отец Феликса, заслуженный чекист-отставник, боготворил Дзержинского и имел браунинг, лично подаренный им, что удостоверялось надписью на рукоятке.
У Феликса и гимнастерка была обрезана короче, чем у остальных «спецов», и брюки — самые расклешенные. Он обожал танго «Брызги шампанского», ценил мастерство ударника Лаци Олаха, выступавшего в ресторане «Спорт», пользовался, хоть и не был красив, безусловным успехом у девушек и даже имел любимый персональный напиток, название которого звучало для меня романтически и загадочно: «Шерри-бренди». Ученый-педант мог бы определить его как тип классического «стиляги» конца сороковых годов. Только стиляги-интеллектуала.
Крепко сбитый, с несколько оплывшим лицом, толстоносый, с маленькими внимательными глазками, Феликс нес в себе множество счастливых задатков: имел первый разряд по шахматам, замечательно легко решал математические задачи, превосходно рисовал, увлекался романсами Вертинского, любил читать и читал много. Хотя частенько не успевал в своей рассеянной жизни подготовить домашние задания.
На уроках литературы его выручал ловко подвешенный язык. Не останавливаясь, нанизывал он одну на другую гладкие и бессмысленные фразы:
— Тургенев с огромной художественной силой запечатлел социальные ужасы и язвы русской действительности той поры. В своих бессмертных романах, повестях, рассказах он показал необыкновенно яркую и сочную галерею передовых людей своего времени, гневно заклеймил дворянско-буржуазных эксплуататоров, воспел чистоту и мощь, нерастраченные силы родного народа — творца истории, на высокий нравственный пьедестал поставил русскую женщину…
Молодая — почти наша ровесница, — то и дело краснеющая выпускница пединститута, неловко носившая офицерскую форму, долго ставила Феликсу ровные пятерки, хотя то, что он говорил о Тургеневе, потом с небольшими вариациями повторялось о Некрасове, Льве Толстом, Чехове. Она завороженно, даже со страхом глядела на Лодыжкина, который, сохраняя невероятную серьезность, тараторил:
— Великие русские революционные демократы глубоко и проникновенно проанализировали творчество Тургенева и дали нам ряд замечательных статей, отмеченных показом самой сердцевины его многогранного таланта…
Зато на уроках танца он был истинным богом. Даже наша метресса — закатившаяся звезда Мариинки — удивлялась ему, его врожденному чувству ритма, умению подчинить музыке все мускулы тела, чистоте и щегольской отделке каждого па.
Идя в падекатре в паре с закатившейся звездой, Феликс преображался, становился стройным, изящным. Добавлю, что при всем том он был начисто лишен музыкального слуха, безбожно врал, напевая своего Вертинского: «Я не знаю, зачем и кому это нужно…» Или верно то, что в нас существуют центры памяти, раздельно руководящие ритмом и мелодией? По крайней мере, при составлении самодеятельного хора Феликса забраковали тотчас.