Он удивленно обернулся.
— Только не думайте, что я жалею живых, — сказал Смоляк, — пусть подписывают! С этим, — и он показал на лоскуты полей за кладбищем, — разве чего хорошего сделаешь? — Он хотел что-то добавить, но замолчал. Они были мало знакомы, а с того общего собрания, когда они так безгранично доверяли друг другу, прошло уже несколько лет.
В девятом часу пришли первые люди. Агитаторы должны были предложить им для прочтения размноженное воззвание, но, даже не договариваясь меж собой, не стали этого делать. Ведь всем предстояло еще походить от стола к столу — и у костела, и у национального комитета, а потом еще раз вернуться сюда.
Все это было бессмысленно, унизительно, чудовищно бессмысленно, но в этом-то как раз и заключался смысл «принимаемых мер» — доказать людям, что они бессильны и должны только подчиниться.
Люди приходили после целого рабочего дня усталые, небритые, хмурые и враждебно молчащие. Мартин отыскивал в списке их имена, показывал строку, и они расписывались; он не смотрел при этом на них, потому что ему было стыдно.
Еще издали он увидел Юрцову. Она шла прихрамывая, с большим трудом, душу его сжала нестерпимая печаль и сочувствие к человеку— зачем тиранить одинокую женщину глубокой ночью, зачем отравлять ей остаток жизни?
— А, пан инженер, — воскликнула она, словно ей предоставился счастливый случай увидеться с ним.
Она склонилась над бумагой и расписалась под этой бессмыслицей.
— Больше сюда не приходите, — сказал он ей.
Она вытащила из кармана смятый листочек и прочла его.
— Как не приходить? Сказано: в двадцать четыре часа, а потом еще раз — в час тридцать.
— Нет, на этот пункт не нужно.
Она снова посмотрела на бумажку, потом спросила:
— А туда, к костелу и к школе, идти?
За ней стояло еще несколько человек, все они молча прислушивались.
Пожалуй, он никому не смог бы объяснить, почему ей делается исключение. Ведь у всех такая же несладкая судьба. Чуть лучше, чуть хуже, но он не мог им ничем помочь. Он сам был беспомощен. Даже против того, что сам делал.
— Ладно, не расстраивайтесь, — обратилась она к тем, что стояли за ее спиной. Родились мы, чтобы страдать, так и сказано в писании.
Ему хотелось крикнуть, что именно сейчас должен прийти конец всем их страданиям, что все это делается для того, чтобы дети их больше уже никогда не страдали от нищеты. Но он только заметил:
— Вы преувеличиваете, Юрцова.
Она ушла и опять вернулась, а потом еще раз, когда ночь была на исходе, пришли все до единого, никто не возроптал, пришли утомленные и молчаливые, как в тот февральский вечер, ведь и тогда они тоже молчали, а он с горячностью обращался к ним, надеялся расколоть эту тишину, хотел, чтобы они поняли, но, видно, так и не убедил их. А теперь?
Он страдал от сознания, что призван только утешать, а ему так хотелось быть полезным людям. И он действительно хотел устранить последствия войны, хотел создать такой мир, в котором люди перестали бы чувствовать себя беспомощными перед лицом судьбы, толкающей их на бессмысленные страдания, а возможно, и на смерть.
Он видел теперь этих утомленных людей, десятки людей, спешивших присоединить свою подпись к подписавшим раньше. Через несколько дней они получат эту последнюю важную подпись — и все будет забыто. Люди будут пить, отмечая рождение кооператива, о них напишут в газете, и, возможно, этот кооператив будет хорошо работать и лучше их кормить, чем эти полоски полей, на которых они гнули спину от зари до зари. Но сейчас речь шла не об этом, приходилось думать о другом, о том, что в душах их посеяна ненависть, чувство унижения и недоверия к себе, к тому, что ждало их в будущем, к тому, во что они верили. А главное — и это было самое худшее — речь шла о том, что он сам учил их молчанию, скрывающему несогласие.
Он встал из-за стола, керосиновая лампа на колу слегка качалась, кресты отбрасывали голубеющие под луной тени.
— Не думайте, что я их жалею, — вдруг снова заговорил Смоляк, словно желая продолжить разговор. — Пусть себе подписывают, но все идет неправильно, не нужно было так делать. Все это подлец Шеман. Я поеду жаловаться на него. А хуже всего то, — пояснил он свою мысль, — что идти-то они идут, но молчат.
Смоляк подошел вплотную к инженеру.
— Я всегда говорил: «Мы сделали революцию!» Но вы-то ведь знаете, это было не совсем так. Вы-то ведь были при этом, помните здешнюю тишину. А теперь они снова попридержат язык… Что возвратит им дар речи? Я не переношу этой тишины, — добавил он мрачно, — не переношу, когда человек молчит, как скотина.