Один поэт читал в тесной компании презатейливое стихотворение, столь обильно пропитанное латынью, столь густо пересыпанное тарабарщиной, столь искусно замешанное на длиннющих периодах и утыканное вводными предложениями, что слушателям в пору было идти причащаться, так изголодалось их разумение, отвергавшее сию неудобоваримую пищу. На четвертой строфе застиг поэта Час, и так как стихи нагнали такую темень, что зги не видно было, слетелись совы и летучие мыши, а собравшиеся зажгли фонари да свечи и продолжали внимать, словно ночной дозор, той музе, чье имя «…врагиня дня, накинувшая черный плащ на лик».
Один из слушателей, с огарком в руке, подошел вплотную к поэту (темному, как зимняя ночь, из тех, что темней могилы), и тут бумага вспыхнула и запылала. Увидев, что горит его творение, стихотворец пришел в неистовство, а виновник поджога молвил:
— Это стихотворение только и может стать ярким и светлым, если его зажечь. Факел-то получился на славу, не то что стихи!
X
ПОТАСКУХА В ФИЖМАХ
Одна потаскуха, с виду ни дать ни взять пирамида, с таким трудом протискивалась в дверь, выходя из дому, что косяки аж в пот бросило, ибо фижмы ее были столь пышно вздуты, будто под юбками уместилось несколько носильщиков, чтобы таскать ее на себе, как чудовищного змея на карнавальном шествии. Этими юбками подметала она панель сразу по обе стороны площади; тут застиг ее Час, юбки вывернулись наизнанку и, взвившись вверх, поглотили свою хозяйку на манер опрокинутого колокола или мельничного ковша. Тогда-то и обнаружилось, что потаскуха, желая похвастать особой пышностью бедер, навертела на себя изрядную толику тряпок, среди которых была и скатерть, накрывавшая ее живот, будто стол в таверне; на боку красовался ковер, сложенный вдвое; самым же примечательным оказался открывшийся взорам обезглавленный Олоферн, ибо о нем-то и повествовал рисунок на ковре.
Завидев это, прохожие давай наперебой свистать и улюлюкать, потаскуха тоже вопила благим матом, однако из глубины плетеной воронки, служившей основой фижмам, крики ее едва доносились, будто со дна пропасти, куда рухнуло сие безобразное чудище. Так и задавила бы ее набежавшая толпа, если бы не новое диво: вышла на улицу кучка щеголей; у одного — подложные икры, а во рту — последних три зуба; с ним два крашеных франта да трое плешивых в париках; застиг их Час, захватил с головы до пят, и подложные икры стали истекать шерстью; владелец их почувствовал, что костям его недостает привычных мягких подушек, и собрался было воскликнуть: «С чего это у меня отнялись ноги?», но не успел пошевелить языком, как зубы один за другим попрыгали у него изо рта. У крашеных же вмиг побелели бороды, будто их вымазали творогом, так что им друг друга и признать-то стало трудно. Парики соскочили с лысин и помчались прочь, унося оседлавшие их шляпы, а на голых, как дыня, лицах остались только усы — вежливое напоминание «memento homo».[4]
XI
ХОЗЯИН И ЕГО ЛЮБИМЫЙ СЛУГА
У одного сеньора был лакей, к которому хозяин весьма благоволил, хотя тот обманывал его направо и налево; лакея, в свою очередь, надувал его собственный слуга, последнего — подручный, этого же — приятель, приятеля девка, а ее — черт.
Застиг их всех Час, и черт, которому, казалось бы, и дела не было до сеньора, вселился в девку, а девка — в своего дружка, а дружок — в подручного слуги, а подручный — в слугу, а слуга — в лакея, а лакей — в хозяина.
До сеньора черт добрался, стало быть, после перегонки через девку и ее сутенера, через подручного, слугу и лакея и по дороге адски разозлился и вконец осатанел; поэтому сеньор схватился со своим лакеем, лакей — со слугой, слуга — с подручным, подручный — с приятелем, приятель — с девкой, а та — со всеми сразу; так нещадно тузили они друг друга, одержимые дьявольской злобой, что лопнула нить, на которую нанизаны были все их обманы и козни, а сатана, незримо оседлавший девку, все переходил от одного к другому, пока окончательно не прибрал всех к рукам.