Где-то впереди закричали рябинники, тревожно и призывно, и Виталька похолодел: увидели черные нитки и сообщают другим. А надеялись поужинать! Куда теперь им лететь? Захватили у них землю, и теперь лети куда хочешь.
— Что ты, уснул? — услышал он голос Кати. — Думаешь, мне охота возиться? Пойдем лучше на пруд.
— Я думал, толстолобиков половим…
— Чудной! Какие теперь толстолобики! Итальянцы тебе понравились?
— Нет, — сказал мальчик. — Все говорят, но не по-нашему.
— Как же они должны говорить?
— Не знаю… Понятно… А то чего нам сидеть, если они о своем?
— Тоже верно. Соображаешь!
Шли на пруд скошенным полем и лугом с отросшей отавой. Мальчик рассеянно слушал, что говорила Катя про Италию и итальянцев, она ездила туда с папой и мамой, когда была еще совсем маленькая. Помнила смешной бой петухов, а больше ничего. Мальчик хотел спросить, что это такое, но не спросил. Он думал о дроздах и о рябине. Ему было жаль дроздов, и он мучился и не знал, что придумать. Странное дело, все сегодня получалось у него не так, как хотелось бы кончить сказку. У сказки добрый конец, а тут он не приходил.
Они шли берегом круглого пруда. На темной воде плавали узкие листья ив, напоминая уснувшую плотвичку. На вопросы Кати, почему он невеселый, мальчик пожимал плечами. Что-то он не понимал сегодня, и это его удручало. Не понимал он тетю Зину, как не понимал итальянцев.
Дядя Ига позвал их домой, прервав его размышления. Он взялся было за гитару, перебирая струны, просительно взглянул на Веру, но та отрицательно покачала головой — петь ей не хотелось, хотя в глазах ее и блеснул азартный огонек. Ужинали, сидя на веранде. Пили чай. Мальчик наблюдал взрослых и все думал и думал, как закончить свою сказку. Ему самому хотелось стать ее героем. Тогда отец перестал бы говорить ему: «А, какой ты мужчина?»
Взрослые еще допивали чай. Над пустынным полем висело низкое солнце. На опушке дубравы, обманутые людьми, раздраженно кричали дрозды-рябинники. Мальчик еще утром заметил на окне веранды кривой садовый нож и не думал, что он ему пригодится. Выйдя из-за стола, он стал спиной к окну, взял этот нож и, прижав к бедру, боком вышел с веранды. Он бежал меж темных и корявых дубов-великанов туда, где кричали дрозды. Подбегал к одному кусту за другим, острым концом кривого ножа разрезал черную паутину ниток, хватал руками. Нитки больно резали пальцы. Он слышал голос отца, тот звал его — надо ехать домой. Но не бросил свое дело, пока не выронил и не потерял нож. Остался, кажется, один куст, тот, который они не обмотали.
— Ты где пропал? — услышал он рядом взволнованный голос матери. — Испугалась уж: не сбежал ли домой?
— Не осмелится! — не преминул укорить его отец.
Но замечание на этот раз не задело мальчика. И хотя он еще не понимал того, что сделал, но то, что сказку он закончил сам, — это он знал точно. Отец и мать не заметили перемены, происшедшей с ним.
И когда на следующее утро тетя Зина не обнаружила на кустах черной рябины ни одной ягоды, а Катя так и не поняла, куда делись нитки с кустов, никто еще не знал, чьих рук это дело. Разве что дядя Ига, найдя на земле кривой нож, смутно вспомнил то, что мелькнуло у него вчера вечером, когда он не нашел на окне нож. Но ни вчера, ни сейчас о Витальке у него не возникло никаких мыслей.
СОЛДАТСКАЯ ДОЧЬ
О нашем городе на улице Надежды Дуровой стоит деревянный двухэтажный дом с двумя подъездами, построенный в тридцатые годы. Попервости он был заметен среди старой застройки: стены, сложенные из длинных бревен, золотились, широкие окна светло глядели на две стороны, то синея от дневного цвета неба, то красно загораясь от света зари. Крылечки, обведенные поверху незамысловатой деревянной резьбой, обещали уют.
Прошли годы, и потемнели его ребристые стены, потускнели окна, затененные рослыми тополями и канадскими кленами. По-стариковски угрюмился дом среди новой каменной и блочной застройки, обступившей его со всех сторон. Казалось, спета его песенка, но нет… Дом подновили: обшили вагонкой, покрасили золотистой охрой, подвеселили крылечки, тесовую замшелую крышу заменили на белую шиферную. Изнутри оштукатурили. Подвели тепло. Правда, без высоких труб дом теперь смотрелся как комолая корова, но кто это замечал?
Первых жильцов дома по пальцам пересчитаешь. Где-нигде остались двужильные старушки, большей частью одинокие. Вот, скажем, Домаха Семеновна Бородулина в первом подъезде, на первом этаже. Сын ее перебрался в Москву, куда Домаха изредка наведывается погостить. Обзавелась семьей дочка, съехала и живет теперь в многоэтажке на самом берегу Шумши. Старухе оставили двухкомнатную квартиру со всей мебелью, правда, старенькой, вышедшей из моды, но прочной, дубовой, и с новым цветным телевизором. Напротив, дверь в дверь, жила тоже старушка Лукерья Филипповна Ответова, но не одна, а с внучкой Дашей. Муж бабы Луши, как ее все звали в подъезде, не вернулся с войны. А сын Михаил еще после победы, израненный и хворый, долго валялся по госпиталям. Явившись домой, успел все же жениться, нажить сына и дочку, и умер. Сын Николка вырос, отслужил в армии срочную, вернулся и вскоре похоронил мать — доконала вдову гипертония. Выучился на машиниста электровоза. Лихо, чуть сдвинув на левое ухо, носил он на рыжих кудрях большую форменную фуражку, оставаясь, как и в юности, узкоплечим и нескладным. Где-то на путях-дорогах познакомился с русоволосой дивчиной, женился и остался жить у нее на Волге. Так баба Луша сам-друг с внучкой Дашей и жили на улице Надежды Дуровой. Домаха талдычила: «Что, нет на земле другой крыши? Переехала бы. Не квартира, а могила…» Баба Луша и без нее мучилась, переживала за внучку. Та училась в лесном техникуме, и баба Луша каждый день с великим трудом коротала часы, ее ожидаючи. Все казалось, что девочка нечаянно упадет на улице, не успеет перед машиной — вон они, оглашенные, как ныне гоняют, сорвется со ступенек такой длинной парадной лестницы техникума, то от дождя скользкой, то обледенелой зимой, так что страх один.