Когда он вышел из церкви, постоял, оглядывая прямые линии гостиницы перед ним, ему почудилось, что никакого старичка и в помине не было и он не слышал его по-петушиному бойкого голоса. Никаноров и раньше испытывал такие наваждения. Особенно досаждали ему его же собственные картины. Иногда он забирал с выставки свою работу, прятал ее: ему казалось, что он списал с готовенького. Жалкий подражатель! Не переносил зависимость, боялся влияния сильного. И потому не сближался с мастерами, — что за сладость чужая тень? — а шел своим путем, пусть и был он всего тропинкой. Он и не лез высоко, оставаясь по условному штату художником-самоучкой.
С вечера Никаноров все уложил в дорогу. Жена, как обычно, наблюдала за его хлопотами прощающе-снисходительно: ребенок, да и только. Учительница биологии, она знала, что запретить ребенку его увлечение непедагогично: можно его отучить, отвадить. А лучше всего терпение — пройдет. Он знал об этом ее отношении, но не показывал и виду, а в душе посмеивался над ней. Его подмывало рассказать о встрече со старичком в церкви Зарядья, и неожиданной радости, и как он, выйдя на волю, усомнился в том, что только что было. И вернулся… А старичок там — заправдашний — писал в блокноте, примостившись на подоконнике. Стараясь не привлечь его внимания, он тихо повернулся и вышел на цыпочках.
«Ну и ну, совсем дошел…»
Между той вчерашней встречей и той минутой, когда он втолкнул в лифт ящик, вошел и дверь за ним захлопнулась, минуло чуть больше суток. А что сутки?.. А он чувствовал себя так, будто его подменили. Все в нем перевернулось — и мысли, и чувства. И внешний мир опрокинулся. Бывало с ним такое на войне, на болотном Северо-Западном. Деревеньку — на сухом месте стояла, Чернушкой на карте числилась — трижды брали да не взяли. Из болота на горку лезли, в болото обратно скатывались. Много людей поубивало, Никанорова нет, не убило. Но было с ним такое, будто убитым валялся и он на нарах, на полуистертой, пропахшей плесенью соломе. И не рад, что жив. Мертвые, они не пойдут больше на высотку, а ему сколько раз еще умирать?
Отлежавшись, вяло вставал. А тут и резанет бывало: «Жив!» Но резанет один раз. Потом — проходило: опять униженность, раздавленность, будто колесом тебя переехало: Чернушка-то, от которой одни печи чернеют, стоит невзятая…
Всего-то ничего подняться на лифте на третий этаж. Баловство одно. А сегодня не взять бы и эту высотку.
Но дома он держался молодцом. Зоря Петровна всполошилась было, увидев его осунувшееся лицо и воспаленные, одичавшие глаза. Но подумав, что это у него случается, когда он лишнее работает с красками, успокоилась, даже порадовалась, что увлекся, поди, написал чего-нибудь. А он похвастался, что и этюд написал. Рыбаков на озере оказалось мало, наверно, не поверили в лед. А лед еще крепок, хотя и ноздреват уже. Двое знакомых из местных любителей примостились у своих лунок ближе к лесочку, Никаноров прошаркал галошами по шероховатому льду — к своей лунке. Легко пробилась пленка, забельмившая лунку, прочно стал на место ящик, захрустев рассыпчатыми ледяными кристаллами. И вот уже первый знаменитый черный кругловатый ершик, щетинясь прозрачным полукруглым гребешком с острейшими колючками, затрепыхался на крючке. Скоро вокруг него уже чернели на льду успокоенные ершики. Клев был добрый, но все отвлекало его сегодня, отвлекали два рыбака, сидящие, как два изваяния — у них, наверно, не клевало. Отвлекали солнечные искры на хрустальном льду, особенный дымчатый свет в лесных проемах. И небо — блеклая голубизна, будто снятое молоко. И вытаявший крутой берег справа, будто край котла, курившийся легким парком разогретого варева. И стежка коричневой воды, марающей лед. И луг в проталинах, на них прошлогодняя отава, зеленая, не успевшая еще пожухнуть. Над всем этим грустное ожидание перемен в природе. Странно, что именно грустное. Холодок грусти… Весной-то?..
Никаноров, чувствуя зябкость во всем теле, стал раскладывать ящик, снимать крышку.
— Нет-нет, — сказал он жене, как бы оправдываясь. — И ершики есть. Почисти. Сама. — Зоря Петровна не любила возиться с ними. — А то заморозь так. Видишь, у меня руки! Дрожат.
— Простудился, господи! До добра тебя не доведет оно, Круглое-то озеро, ох!
Зоря Петровна раздела мужа, как ребенка уложила в постель. К ногам грелку приложила. Забеспокоилась: